— Я писал своего Палечка в тяжелые времена, чтобы потешить, развеселить и наполнить верой сердца тех, кто пал духом. Я знаю, что многое в моей книге тронуло сердца читателей. В романе есть частица моей души, частица наших радостей и печалей. Поэтому я переиздаю свою книгу почти без изменений.
— В 1957–1958 годах вы написали двухтомный роман о рыцаре Иржи из Хропыне: «Его звали Ечминек» и «Возвращение Ечминека». События романа развертываются в период Тридцатилетней войны. Чем вызвано ваше обращение к этой эпохе?
— Мне захотелось создать нечто вроде моравской параллели к чешскому Палечку. Меня привлек сказочный образ короля Ечминека — по-русски вы бы назвали его король Ячменек. Согласно моравской легенде, он вернется на Мораву в тот момент, когда для нее настанут самые злые времена; он изгонит врагов и даст стране мир и благоденствие. В Тридцатилетней войне, начавшейся и закончившейся в Чехии, я видел аналогию второй мировой войне. Как перед мюнхенской катастрофой в Праге появился «дружеский посредник» лорд Ренсимен, так перед поражением чехов у Белой горы в 1620 году в пражском Кремле объявились английские послы Уэстон и Конвей, дипломатическим путем отдавшие чешские земли и чешский народ в руки австрийского императора. События трехсотлетней давности оказались актуальными, поскольку сущность обеих трагедий одинакова: крах политики господ, ориентировавшихся на Запад. В моем романе молодой моравский рыцарь, вернувшись на родину после многолетних скитаний, возглавляет борьбу за создание ганацкого острова мира среди опустошительной бури войны и погибает как горой сказки, слившись с родной землей.
— И последний вопрос: что бы вы могли сказать о своих творческих принципах?
— В рассказах двадцатых годов читатель, вероятно, чувствовал мою склонность к необычным судьбам, любовь к ювелирной отделке фразы, удовольствие от напряженных и исключительных ситуаций; все это осталось у меня и в новеллах, написанных в годы оккупации. Но уже в ту пору я ощущал неудовлетворение от переизбытка декорации и экзотики. В моем творчестве сами собой начали пробиваться наши скромные и чистые полевые цветы: печальные гвоздики и веселые колокольчики. Я услышал речь и песни простого чешского народа и научился понимать его радость и гнев. В «Улыбке и слезах Палечка» я навсегда пришел к нему. Роман этот был для меня переходным от литературных установок раннего творчества к моей современной писательской позиции. Я и раньше был противником упадочнического псевдопсихологизма, декадентских настроений, надуманных сюрреалистических и экзистенционалистских теорий. Я сознательно отказался от излишней орнаментальности стиля. Сейчас для меня классический образец слога — детские рассказы Льва Толстого. А у Алексея Толстого я многому научился в области исторического жанра. Мое постоянное стремление — сочетать красочность и увлекательность с исторически объективным пониманием прошлого и современности. Я не считаю нужным отбрасывать традиционные литературные формы. Роман о Палечке — а также о Ечминеке — я писал так, как писались романы в ту эпоху, в которой живут мои персонажи. Это циклы новелл, связанные сквозным сюжетом и фигурой главного героя. В конце концов Палечек и Ечминек — сказки, так же как сказками были все трагедии и комедии Шекспира…
Я выхожу на тихую зеленую улицу. Название у нее историческое — «На валах». Заслуженный писатель Чехословакии Франтишек Кубка напутственно машет мне из окна.
Улыбка Палечка
I
Самое рождение Яна Палечка уже было маленьким чудом. Ведь в тот день произошло столько событий, что человек обыкновенный предпочел бы вовсе не появляться на свет.
Пани Алена Боржецкая из Врбиц, прибывшая в Страж в качестве доброй соседки и опытной женщины, чтобы оказать пани Кунгуте помощь при родах, уверяла всех, кто хотел слушать, что мать, наверно, не разродится — у нее не хватит сил, — да и мир слишком лукав, так что лучше ребенку задохнуться в утробе матери.
В тот день — 14 августа 1431 года — сошлось столько несчастий, что не успеешь оплакать одно, как на смену ему уже спешит другое.