Что же касается автобиографии, то в ней, разумеется, приведены не только воспоминания и размышления о собственной судьбе. Черчилль все-таки был публичным человеком, и хотя его мировоззрение отчетливо концентрировалось на нем самом, он вряд ли упустил бы возможность высказать свою точку зрения по волнующим его вопросам. Уже в предисловии он отмечает, что, «делая обзор своей книги как единого целого», он приходит к выводу о воскрешении на страницах своего сочинения «ушедшей эпохи». «Характер общества, первоосновы политики, методы ведения войны, восприятие юности, масштаб ценностей, все это изменилось». Причем эти изменения были настолько существенны, что даже не верилось, будто они «смогли произойти в столь короткий промежуток времени без жестокой внутренней революции»[185].
Но они произошли. Теперь «спокойная, с маленькими водоворотами и небольшой рябью река», по которой плыло викторианское общество, казалось «непостижимо далекой от огромного водопада, по которому швыряет и несет вниз, и от стремнин, в бурном потоке которых приходится барахтаться сейчас»[186]. Это признавал Черчилль, это признавали его современники, это признавали и читатели. «Ничто не осталось от того мира, тех отношений и того общества, в котором вы жили, — писал автору Томас Эдвард Лоуренс (1888–1935), больше известный, как Лоуренс Аравийский. — Одна из ваших замечательных заслуг состоит в безошибочном воскрешении в памяти
Из расколовшейся мозаики воспоминаний Черчилль создает перед читателями образы минувшего времени. В первую очередь образы, связанные с викторианской политикой, к которой автор всегда относился с ностальгией. «В те дни политическая жизнь била ключом и была важнее всего на свете, — описывает он события 1893 года. — Ее направляли государственные мужи, люди командного ума и склада. По привычке и из чувства долга высшее сословие вносило свою лепту в политику, занимая разные посты. Из спортивного интереса следил за ней рабочий люд, как имевший, так и не имевший право голоса. Народ вникал в государственные дела и судил о способностях публичных деятелей, как нынче это происходит с крикетом и футболом. Газеты с готовностью потворствовали одновременно просвещенному и простонародному вкусу»[188].
Это было время, когда в доме своего отца он «повстречал чуть ли не всех главных персон парламентской схватки». Он принимал участие в министерских банкетах, наблюдая за членами правительства, одетыми «по форме — в голубое с золотом». На этих раутах он впервые встретился с Артуром Бальфуром, Джозефом Чемберленом, Арчибальдом Розбери, Генри Асквитом и Джоном Морли, людьми, с которыми ему впоследствии придется либо скрестить шпаги, либо объединить усилия, либо и то и другое одновременно. «Мир, в котором вращались эти люди, был поистине великим миром, где правили высокие принципы, и всякая мелочь в публичном общении имела значение: как на дуэльной площадке, когда пистолеты уже заряжены и вот-вот прольется кровь, там правила подчеркнутая учтивость и взаимное уважение»[189].
«Всякая мелочь имела значение?» — спросит удивленный читатель. Да, имела. Взять, например, такой маленький штрих к портрету эпохи, как написание писем. «Какие длинные, блестящие, страстные письма они писали друг другу, обсуждая личные и общеполитические вопросы, до которых Джаггернауту современного прогресса не было никакого дела!» — признает Черчилль в эссе о графе Розбери[190]. Эта же тема появляется и в других статьях, подготовленных в тот период. В эссе про Розбери, упоминая эпистолы экс-премьера, которых «было немало», Черчилль восхищается тем, что они «содержали в себе образцы байроновской мудрости и красоты»[191]. В эссе, посвященном Морли, он также восхищается «длинными и поучительными письмами», написанными «прекрасным почерком»[192]. О привычке излагать точку зрения в письменном виде он вспоминает и в очерке про Керзона, который однажды направил ему письмо объемом двадцать страниц. Это еще что! Супруга Керзона показала Черчиллю послание мужа. «В нем было сто страниц! — изумлялся он. — Все страницы были написаны изящной, читаемой рукой. Но сто страниц!»[193].
В отличие от Черчилля, старшее поколение политиков не доверяло стенографистам и печатным машинкам. Это касалось даже Асквита, премьер-министра начала XX века, возглавлявшего правительство, когда Великобритания вступила в Первую мировую войну. По словам Черчилля, Асквит «писал сразу начисто, красивым, разборчивым почерком, грамотно и ясно». Если в его корреспонденции появлялись «спорные места, едкие замечания или юмор», то это происходило в основном потому, что «они слетали с пера до того, как он смог сдержать себя»[194].