Эти слабости были ясно очевидны. Он не был премьер–министром с неограниченными полномочиями, каким он стал затем во время Второй мировой войны. Он был либеральным министром в либеральном кабинете, который не пользовался особенно большим авторитетом в парламенте. Консерваторы его ненавидели, как никого другого; если станет необходима коалиция — а на это во время войны следует рассчитывать — то они без сомнения потребуют скальп предателя своей партии. Даже у либералов он был без крепкой опоры, в принципе всё ещё своего рода вольноопределяющийся. Для общественного мнения его фигура становилась постепенно несколько тревожной. Сначала перемена партии, затем преувеличенный радикализм, далее новое превращение, которое произошло с ним с тех пор, как он управлял Адмиралтейством и вдруг стал интересоваться лишь кораблями, вооружениями и войной. Люди не были уверены, чего от него ожидать. Кроме того, в течение года он произвёл слишком много газетных сенсаций: в качестве министра внутренних дел во время забастовочных волнений ввёл в Уэльс лондонскую полицию; против нескольких предполагаемых анархистов, которые забаррикадировались в лондонском доме, он разыграл уличную битву и лично её возглавил; как глава Адмиралтейства во время одного из постоянно повторявшихся ирландских кризисов он послал в Ирландию военные корабли и спровоцировал тем самым бунт. Где–то в нём это существовало, постоянно обеспечивать сенсации — возможно невольно. Это была его судьба, это была своего рода его особенность — и тем хуже. Первый раз, во время англо–бурской войны эта особенность означала его прорыв, однако с тех пор она вредила его репутации. Нечто несолидное, несерьёзное было присуще ему, при всех в то же время признанных дарованиях и блеске.
В принципе за ним никто не стоял. С Китченером у него взаимопонимания не было. Китченер, «
Из такого положения Черчилль собирался руководить мировой войной. Он не приложил никаких усилий, чтобы обезопасить или улучшить своё положение, и он огорчал своих ближайших коллег и сотрудников тем, что он едва ли их слушал, а лишь постоянно возражал им. Они находили, что он ведёт себя так, как если бы вся мудрость была заключена лишь в нём одном; и в этом суждении они были не столь уж неправы. Точно так же он и держался; однако комичным или трагическим образом в нём тогда действительно была вся мудрость. Он был единственным человеком в Англии, который в 1914 году обозревал военное положение в его совокупности, и единственным, кто имел ясные мысли, каким образом можно выиграть войну. Разумеется, что он был одержим этими идеями. Он говорил так, как если бы они должны были быть само собой разумеющимися каждому так же, как ему самому, и он вёл себя так, как если бы ему одному предстояло их воплотить в реальность.
Уже летом 1911 года, во время Агадирского кризиса, он представил кабинету министров меморандум о проблеме ведения континентальной войны, который предупредил события августа и сентября 1914 года с ужасающей проницательностью. Он предположил как достоверное, что немцы вторгнутся через Бельгию и по дуге отклонятся на юг, то есть будут действовать в соответствии с планом Шлиффена — о котором он ничего не знал, и который он таким образом как бы независимо от Шлиффена ещё раз разработал. Он правильно предвидел, что наступающие германские войска примерно на двадцатый день после объявления мобилизации французами будут оттеснены на линию реки Маас, и столь же верно, что французская армия полностью развернётся примерно на сороковой день и созреет для ответного удара, если до того момента она не будет распылена. В действительности кульминация битвы на Марне случилась точно на сороковой день после объявления мобилизации — 10 сентября 1914 года. Это был день отступления немцев от Марны.
С такой же провидческой ясностью Черчилль видел после исполнения своего предсказания то, что неожиданно стало стратегическим решающим пунктом: Антверпен.