Михаил Матвеевич Ермаков был лет десять назад, когда его тестя свалил инсульт, от которого он так и не оправился. Позже еще раз навещал занемогшего шефа, представителя президента в «Госвооружении» генерала армии Г. Но как-то никогда и не думал, что может оказаться здесь в качестве пациента.
В свои пятьдесят два года к врачам Ермаков не обращался ни разу, разве что к стоматологу. Сказывалась здоровая природная закваска родителей, ярославских крестьян, подавшихся в Москву в голодные 30-е годы. Мать, правда, надорвалась на патронном заводе в войну, умерла рано, в шестьдесят лет. А дед Матвей, как называли отца в семье, и на семьдесят восьмом году жизни еще вовсю скрипел, курил, пил водку, матерщинничал и был вообще хоть куда, своей энергией вселяя в сына надежду и на его собственное долголетие.
Палата, куда Ермакова привезли после операции, была просторная, светлая, с приемной для охраны и посетителей, с дорогим ковром на полу и мягкими креслами.
Апартаменты, конечно, не президентские, но не меньше чем министерские.
Проснувшись наутро, Ермаков отметил это чисто машинально и с полным равнодушием, хотя на такие мелочи всегда обращал внимание. Опытному глазу мелочи могут рассказать очень многое. Но теперь было не до них. Слишком неожиданным и ошеломляюще быстрым оказалось то, что с ним произошло. Будто только что открыл дверцу «вольво», выходя из уютного, пахнущего новой кожей салона машины, и вот он уже здесь, в этой палате, с ноющей раной в ягодице.
Все случилось как бы одномоментно: жгучий пинок, швырнувший его на мокрый бетон крыльца, кнопка домофона, до которой он тянулся, тянулся и не мог дотянуться, истошный крик жены: «Убили! Голубчика моего убили!»
Сирена «скорой».
Свет операционной.
Это была одномоментность автомобильной аварии, когда реакции водителя не хватает ни на что: ни на то, чтобы вмешаться в события, ни даже на то, чтобы понять, что происходит.
Ермаков лежал на правом боку, щекой к подушке, на высокой больничной кровати и ощущал себя раздавленным, вышибленным из колеи, униженным. Унизительным было все: казенная пижама, из рукавов которой торчали его большие волосатые руки, короста небритости на щеках, казавшийся трупным запах постельного белья, а главное — неловкость позы и вынужденная неподвижность.
Возле кровати сидел следователь, майор ФСБ, бесцветный, как все фээсбэшники, с папкой на коленях, заполнял бланк допроса потерпевшего. Ермаков не расположен был вести разговоры со следователем, ему нужно было очень многое обдумать, быстро понять, что произошло и что все это значит. Но отказаться от показаний не было очевидных причин. Поэтому он терпеливо отвечал на вопросы, повторил, что не имеет ни малейшего представления, кто мог быть заинтересован в его смерти. Он ожидал, что последуют расспросы о служебных делах, но вместо этого фээсбэшник попросил пояснить, знаком ли он с гражданкой такой-то и в каких отношениях находится с гражданкой такой-то.
Ермаков нахмурился.
— Ты к чему это ведешь, майор? — довольно резко спросил он.
Тот объяснил: есть заявление, он обязан отработать все версии.
— Какое заявление?
Следователь бесцветным голосом зачитал ему протокол допроса жены. Ермаков взорвался:
— Вот ее и допрашивай! Ее, понял? Она тебе все объяснит!.. Извини, майор.
Приходи в другой раз. Сейчас не могу с тобой разговаривать. Рана болит, — для приличия соврал он и даже пошутил, как бы еще раз извиняясь за свою вспышку. — Сам понимаешь, не каждый день в жопу стреляют. Тебе стреляли?
— Нет, — ответил следователь, убирая бумаги в папку. — В спину стреляли. А в жопу — нет, ни разу.
Следователь ушел. На широких скулах Ермакова заходили желваки.
«Сука. Ну сука! Господи, да за что же мне это?!»
Заглянула медсестра, сказала, что звонят из бюро пропусков: пришел сын.
— Пропустите, — разрешил Ермаков.
* * *
В жизни каждого человека был по крайней мере один поступок, которым он гордится.
И другой, воспоминания о котором заставляют корчиться от стыда. Для генерал-лейтенанта Ермакова это был один и тот же поступок: женитьба на дочери начальника Главного политуправления Балтийского флота контр-адмирала Приходько.
Он впервые увидел ее на третьем году службы в окружном Доме офицеров на балу «Проводы белых ночей». Он и понятия не имел, кто она такая. Она стояла в окружении молоденьких морских лейтенантов: худущая, смуглая, с длинными черными волосами, в шелковой красной хламиде, в браслетах и перстнях, изощренно уродливая и надменная, как Клеопатра. Мореманы вились вокруг нее, как кобельки вокруг сучки во время течки. Он вклинился в их стаю дворовым волкодавом, раскидал всех, на кого рыкнул, на кого ощерился, склеил Клеопатру на раз, увез в комнату, которую снимал на Васильевском острове, и всю белую ночь властвовал над своей добычей, потрясенный ее ненасытностью и изощренным бесстыдством.
Он и сам не понимал, зачем это сделал. Она была совершенно не в его вкусе. Но был кураж молодости, требующая выхода мужская сила. Ночь растянулась на месяц.