У Андрея Иваныча глаза заволокло туманом. Он быстро повернулся, от Шмита к Марусе, взял тоненькую ее ручку, держал… ах, если бы было можно не отпускать! «Но почему же дрожит, да конечно — дрожит у ней рука?»
По-французски через пень колоду понимал Андрей Иваныч, вслушался.
— …Жаль, нет генерала, — говорил Шмит, — удивительнейший человек! Вот моя жена — большая почитательница генерала. Смотрите-смотрите на нее: она не может спокойно слышать его имя. Я положительно ревную! В одно прекрасное время она может…
Французы улыбались, шмитов голос звенел и стегал. Маруся стала вся — как березка плакучая — долу клонится. И упала бы, может, но учуял Андрей Иваныч — один он и увидел — поддержал Марусю за талию.
— Вальс, — шепнул он, не слыхал ответа, унес ее легкими кругами. «Подальше от Шмита — проклятого, подальше… О, до чего ж он…»
— Как он мучит меня… Андрей Иваныч, если бы вы знали! Вот эти три дня, и сегодня. И три ночи перед балом…
Показалось Андрею Иванычу: говорила Маруся откуда-то снизу, из глубины, засыпанная. Взглянул: эти две морщинки, похоронные, около губ — о, эти морщинки!
Сели. Маруся смотрела на кенкет, глаз не отрывала от пляшущего, злого пламенного языка: оторвать, отвести глаза — и все кончено, и плотину прорвет, и хлынет…
В вальсе Шмит подходил к ним. Маруся, улыбаясь — ведь на них глядел Шмит, — улыбаясь, сказала чужие, дикие слова:
— Убейте его, убейте Шмита. Чем такой… пусть лучше мертвый, я не могу…
— Убить? Вы? — поглядел Андрей Иваныч, не веря, в ужасе.
Да, она. Паутинка — и смерть. Вальс — и убейте…
Шмит крутился с кругленькой капитаншей Нечесой, крутился упругий, резкий, скрипел под ним пол. Сузил глаза, усмехался.
Андрей Иваныч ответил Марусе;
— Хорошо.
И со стиснутыми зубами повлек, опять закружил — ах, до смерти бы закружиться…
Тут, впрочем, не от вальсов больше головы кружились, а от выпитых зельев. В кои-то веки, с французами, за альянс-то, да и не выпить? Это бы уж — последнее дело.
Пили и французы, да как-то по-хитрому: пили, а душой вот не воспринимали. Да и пили больше полрюмки, и смотреть-то нехорошо. Толи дело — наши: на совесть, по-русски, нараспашку. Сразу видать, что пили: соловые ходят, развеселые, мутно-глазые.
Вот уж когда чуял Тихмень свой рост: страсть это неудобно высокому быть. Маленькому, если и качнуться — оно ничего. А высокий — колокольня — выгибается, вот-вот ухнется, страшно глядеть.
Зато, прислонившись к стенке, Тихмень почувствовал себя очень прочным, сильным и смелым. И потому, когда пошатываясь шел мимо Нечеса, Тихмень решительно ухватил его за полу. «Нет, уж теперь баста, теперь я спрошу…»
— Капит-тан, скажи ты мне по с-совести, ну, ради Господа самого: чей Петяшка сын? С тоски — понимаешь, с то-ски! — помираю: мой Петяшка или вот не мой…
Капитан был нарезавшись здорово, однако понял: что-то тут неладно — и спросил:
— Да ты… да ты, брат, это про что, а?
— Гол-лубчик, скажи-и! — Тихмень тихо и горько заплакал. — Последняя ты у меня надежда, хм! хм! — хлюпал Тихмень. — Я Катюшу спросил, она не знает… Господи, что ж мне теперь де-елать? Голубчик, скажи, ты ведь знаешь…
Тупо глядел Нечеса на качавшийся у самых его глаз тихменев нос, со слезинкой на кончике, совершенно противозаконно свернутый на сторону — так бы вот взял и поправил.
Влекомый высшей силой, Нечеса крепко взял двумя пальцами тихменев нос и начал его водить вправо и влево. И таким это было для Тихменя сюрпризом, что перестал он хныкать и покорно, даже с некоторым любопытством, следовал за капитановой рукой.
И уж только когда услышал сзади крики: «Тихмень-то, Тихмень-то», — понял и рванулся. Кругом все хватались за животы.
Тихмень обвел их остолбенелым взглядом, на ком-то остановился — это был Молочко — и спросил.
— Ты в-вот, ты видал? Он меня… он водил меня за нос?
Лопнули со смеха. Молочко еле выговорил:
— Ну, брат, кто кого водил за нос, это, в конце концов, неизвестно.
Все кругом ахнули. Теперь нужно было Тихменю что-то сделать. Нехотя, исполняя обязанность, полез Тихмень на капитана.
И тут уж совсем уж несуразное пошло: Нечеса брюхом лежал на Тихмене и молотил его куда попало. Кто растаскивал лежащих, а кто тащил этих, которые растаскивали: дайте, мол, им додраться, не мешайте. И если бы не капитанша Нечеса, Бог знает, чем бы катавасия кончилась.
Капитанша подбежала, крикнула, топнула:
— Ты, чурбан, дурак! Сейчас слезь!
Десять лет этого голоса капитан слушался: моментально слез. Лохматый, встрепанный, сконфуженный — додраться не дали — стоял и очесывался.
Французы собрались в углу, дивились и думали: уйти или нет? И уйти нельзя: альянс. И остаться неловко: видимо, у русских пошло дело домашнее.
— Все-таки… До чего ж они все… ланцепупы какие-то, — поднял вверх брови адмирал. — Из-за чего это у них?
Позвали Молочко. Молочко пытался объяснить:
— Из-за сына. Чей сын, ваше превосходительство…
— Ничего не понимаю, — повел адмирал плечами.