Б-бум: половина одиннадцатого. И вдруг с ужасом почуял Андрей Иваныч, что и ему до смерти хочется запеть, завыть, как и все. Сейчас он, Андрей Иваныч, запоет, сейчас запоет — и тогда…
«Что ж это, я с ума… мы с ума все сошли?» Стали волосы дыбом.
И запел бы, завыл Андрей Иваныч, но сидевший справа Тихмень медленно сполз под стол, обхватил Андрея Иваныча за ноги и тихо — может, один Андрей Иваныч и слышал — жалобно заскулил:
— Ах, Петяшка мой, ах, Петяшка…
Андрей Иваныч вскочил, в страхе выдернул ноги. Побежал туда, где сидел Шмит. Шмит не пел. Глаза суровые, трезвые. «Вон он, один он может спасти…»
— Шмит, проводите меня, мне нехорошо, зачем поют?
Шмит усмехнулся, встал. Пол заскрипел под ним. Вышли.
Шмит сказал:
— Эх вы! — и крепко сжал Андрею Иванычу руку.
«Вот хорошо, крепко. Значит, он еще меня…»
Все крепче, все больнее. «Крикнуть? Нет…» Хрустнули кости, боль адская. «А если и Шмит, и Шмит сумасшедший?» Все-таки не крикнул Андрей Иваныч, сдержался.
— Вы, однако, ничего: терпеливы, — усмехнулся Шмит и пристально заглянул Андрею Иванычу в глаза, обвел усмешкой огромный его лоб и робко угнездившийся под сенью лба курнофеечку-носик.
Весь день после вчерашнего было тошно и мутно. А когда пополз в окно вечер — мутное закутало, захлестнуло вконец. Не хватало силы остаться с собой, так вот — лицом к лицу. Андрей Иваныч махнул рукой и пошел к Шмитам.
«У Шмитов рояль, надо поиграть, правда. А то этак и совсем разучиться недолго…» — хитрил Андрей Иваныч с Андреем Иванычем.
Маруся сказала невесело:
— Ах, вы знаете: Шмита ведь на гауптвахту посадили на три дня. За что? Он даже мне не сказал. Только удивлялся очень, что пустяки — на три дня. «А я, говорит, думал…» Вы не знаете, за что?
— Что-то с генералом у него вышло, а что — не знаю…
Андрей Иваныч сразу сел за рояль. Весело перелистывал свои ноты: «А Шмита-то нет, а Шмита посадили».
Выбрал григовскую сонату. Уж давно Андрей Иваныч в нее влюбился: так как-то, с первого же разу по душе ему пришлась. Заиграл ее теперь — и в секунду среди мутного засиял зелено-солнечный остров, и на нем…
Андрей Иваныч надавил левую педаль, внутри у него все задрожало. «Ну, пожалуйста, тихо, совсем тихо… — умолял он себя. — Еще тише: утро — золотая паутинка… А теперь сильнее, ну — сразу солнце, сразу — все сердце настежь. Это же для тебя — вот, все настежь — смотри…»
Она сидела на самодельной, крытой китайским шелком тахте, подперла кулачком узкую свою и печальную о чем-то мордочку. Смотрела на далекое — такое далекое солнце.
Андрей Иваныч играл сейчас маленький, скорбный четырехбемольный кусочек.
…Все тише, все медленней, медленней, сердце останавливается, нельзя дышать. Обрывисто — сухой шепот — протянутые, умоляющие руки, мучительно пересохшие губы, кто-то на коленях… «Ты же слышишь. Ну вот — ну вот я и стал на колени. Скажи, может быть, нужно что-нибудь еще? Ведь все, что ты…»
И вдруг — громко и остро. Насмешливые, хроматические аккорды все быстрее, Андрею Иванычу кажется, что это у него бывает — у него может быть такой божественный гнев, он ударяет, сотрясаясь, три последних удара — и тишина.
Кончил — и ничего нет, ни гнева, ни солнца, он просто — Андрей Иваныч, и когда он обернулся к Марусе, услышал:
— Да, это хорошо. Очень… — она выпрямилась. — Вы знаете, Шмит — жестокий и сильный. И вот, ведь даже его жестокостям мне хорошо подчиняться. Понимаете: во всем, до конца.
Паутинка — и смерть. Соната — и Шмит. Ни к чему как будто, а заглянуть…
Андрей Иваныч встал из-за рояля, заходил по ковру. Маруся сказала:
— Что же вы? Кончайте, ну-у… Там же ведь еще менуэт.
— Нет, больше не буду, устал, — и все ходил Андрей Иваныч, все ходил по ковру.
— …Я иду по ко-вру, ты и-дешь, по-ка врешь, — вдруг забаловалась Маруся и опять стала — веселая пушистая зверушка.
Победило то, о Шмите, в Андрее Иваныче, он засмеялся:
— Баловница же вы, погляжу я.
— О-о-о! А какая я была девчонкой — ух ты, держись! Всё на ниточку привязывали к буфету, чтобы не баловала.
— А теперь разве не на ниточке? — подковырнул Андрей Иваныч.
— Хм… может, и теперь на ниточке, правда. А только я тогда, бывало, делала, чтобы упасть и оборвать — нечаянно… Хи-итрущая была! А то вот, помню, сад у нас был, а в саду сливы, а в городе — холера. Немытые сливы мне есть строго-настрого заказали. А мыть скучно и долго. Вот я и придумала: возьму сливу в рот, вылижу ее, вылижу дочиста и ем… Ведь она чистая стала — отчего же не есть?
Смеялись оба во всю глубину, по-детски. «Ну, еще, ну, еще посмейся!» — просил Андрей Иваныч внутри.
Но Маруся отсмеялась уже, опять на губах у нее была печаль:
— Ведь я тут не очень часто смеюсь. Тут скучно. А может, даже и страшно.
Андрею Иванычу вспомнилось вчерашнее, воющие на луну морды, и он сам — вот сейчас запоет…
— Да, может, и страшно, — сказал он.
Неслышно вошел и столбом врос в притолоку денщик Непротошнов. Его не видели. Он кашлянул:
— Ваше-скородие. Барыня…