После завтрака пошли гулять. На улице пути их разошлись. Герцен и Наталья ринулись в многолюдные места. Сквозь толпы гуляющих они пробрались на перрон железнодорожной станции Тинклер-Гаус. Втиснулись в вагон, переполненный по случаю воскресного дня. Они стояли, держась за руки, им было весело. Вышли на Ватерлоо-стейшн.
В Лондоне они ездили в набитых людьми омнибусах. Проталкивались к стойкам в маленьких кафе.
Огарев, напротив, вышел на окраину Ричмонда, места болотистые, пустоши, поросшие вереском. Дошел до городского сада, там забрался в отдаленную аллею и здесь ухитрялся отыскивать совершенно безлюдные места. Он избегал столпления. Многолюдье могло вызвать у него припадок падучей. Он шел один, опираясь на трость, и размышлял о разговоре, который у него будет с Герценом по поводу его «проектеца».
«Удастся ли склонить Герцена? Не сочтет ли он „проектец“ новой эфемерой мечтателя Огарева? Да какой, к черту, я мечтатель! Я могу признать, что я слаб характером, но не духом. За бесхарактерность принимают другое — то, что и сам я, пожалуй, соглашусь признать за основу моей натуры — беспечность. Ленив? Ну, это слишком. Леноват иногда».
Огарев улыбнулся, вспомнив свою пародию на стихи Баратынского, широко известные по романсу Глинки:
Однако этот лентяй, живя в деревне, «вдался», по собственному выражению, «в науки и индустрию». Обложив себя книгами, изучал медицину, фармакологию, физику, химию. Приступил практически задолго до вольнолюбивых мечтаний Петрашевского к созданию в деревне коммунистической колонии. Смело? Но смелости ему было не занимать. Когда их обоих, Герцена и его, арестовали, двадцатидвухлетний Герцен по порывистости и прямоте своей натуры выражался на допросах, может быть, с излишней распространенностью — он, Огарев, все отрицал, во всем замыкался и получил от следственной комиссии характеристику: «Упорный и скрытный фанатик». А был ему тогда двадцать один год. О самой ссылке он отозвался: «…ссылка для меня сносная по положению и равнодушная по решимости терпеть».
Да и позже, в Соколове, где среди членов кружка Герцена шли горячие идейные споры, Огарев выделялся крайностью своих взглядов, которые он облекал в предельно острую форму.
Он ведь мечтал о полном преобразовании деревни. Он хотел создать социалистический оазис в крепостной России. Он подходил к этому не с маниловской умиленной мечтательностью, а практически, как ученый, как социолог, как педагог. Помимо всего, им руководил и чистый интерес к науке. Он любил самый процесс познания. Он никогда не мог противостоять своим увлечениям. Вся его жизнь — длинная цепь непреодоленных соблазнов.
К увлечению химией, Марией Рославлевой, Наташей Тучковой, сенсимонизмом, ботаникой, графиней Салиас де Турнемир, а заодно и ее сестрой Евдокией Сухово-Кобылиной, русской общиной, Фейербахом, фабрикой сукон, Мери Сетерленд прибавилось к закату жизни увлечение анархизмом Бакунина.
В пензенской глуши он затевал создание политехнической школы для крепостных с шестилетним курсом обучения и составил для нее подробный план с учетом последних слов педагогической науки. План был до того совершенен, что, ознакомившись с ним, Натали Герцен за рубежом восхитилась, сказала, что привезет в эту школу своих детей, и советовала привлечь для преподавания виднейших ученых, в том числе Грановского, который, конечно, не откажется по старинной дружбе. Натали не подозревала, что в это время «старинный друг» целомудренно негодовал против Огарева и упрекал его за «искание мелких дешевых наслаждений», «припадки раскаяния» и «успокоение себя в сознании собственного бессилия…».
А другой старинный друг — Герцен, — шутя (но в этой шутке была и доля серьезного), обвинял Огарева в том, что в немалых уже летах еще не достиг совершеннолетия.
— Я, наверно, и не достигну его… — отвечал, вздыхая, Огарев с видом маланхолического молчальника.