Другое дело, что иногда, подчиняясь иронической струе своего характера, Герцен подтрунивал над Огаревым. Но, разумеется, добродушно. Так, впоследствии, уже в Женеве, Огарев сообщил Герцену, что перебирается в новую квартиру на улице Малых Философов. Герцен не пропустил случая заметить, что для этой улицы Малых Философов, конечно, лестно заполучить великого философа, а со стороны самого Огарева это акт большой скромности.
Сила этой дружбы иногда удивляла окружающих. Анненков с его порой лобовым подходом к сложным отношениям между людьми облекает дружбу Герцена и Огарева каким-то мистическим ореолом. Он пишет в терминах модного тогда спиритизма о пребывании Герцена в объятиях некоего «блаженного сна, в котором он находился частью и под магнетическим влиянием своего обычного медиума Огарева».
Это не значит, что Герцен не видел недостатков Огарева. Он предпочитал мягко называть их «странности». Он как-то записал в дневнике об Огареве: «Несмотря на все странности, на все слабые стороны его характера, я решительно не знаю человека, который бы так поэтически, так глубоко и верно отзывался на все человеческое».
Эта страстная дружба Герцена и Огарева была, быть может, самым драгоценным их достоянием.
писал Огарев Герцену.
Ощущение своей душевной близости к Герцену было так велико у Огарева, что он сокрушался, что они не могут, как он выразился, «слиться в одну личность».
Мало сказать, что они были неразлучны — Герцен, Огарев и Наташа, — они были нераздельны.
Особенно на первых порах.
Некоторые друзья Герцена, его московские друзья были обеспокоены внедрением Огаревых в его жизнь. Они ревновали Герцена друг к другу. Крайне, к примеру, негодовала добрейшая Мария Федоровна Корш.
Прослышав о намерении Герцена поручить воспитание своих детей Наташе Тучковой-Огаревой, она с возмущением пишет одному из своих знакомых:
«С горем услышала от Евгения, что А. И. (то есть Герцен. —
Преувеличено? Пожалуй. Однако нельзя отрицать, что в словах Марии Федоровны есть и нечто пророческое.
И Герцен, и Наташа — оба боятся возникающего между ними влечения. Она записывает в дневнике летом 1857 года, когда Герцен и Огаревы жили в Путнее под Лондоном, что она вначале хотела стать для них обоих — и для Огарева, к которому она охладела, и для Герцена, в которого она влюбилась, — да, для них обоих «любящей, преданной сестрой» и «заботливой, любящей нянькой» для детей Герцена. Но любовь, взаимная любовь, опрокинула эти благоразумные планы…
В конце 1856 года, то есть примерно около года после приезда Огаревых в Лондон, Наташа писала своей сестре в Россию:
«Я полюбила его всеми силами измученной души — он видел и молчал, — наконец все было высказано».
Эти дни можно считать окончательным сближением Наташи и Герцена. Ей было в ту пору двадцать семь лет, ему — сорок четыре. В тот момент обе Натальи — та, что умерла несколько лет назад, и эта, живая, рядом, любимица той, первой, слились для Герцена в один образ…
Уже через два месяца после приезда Огаревых Герцен пишет Наташе по случаю дня ее рождения 12 июня 1856 года:
«Друг мой и сестра… дай же мне право поблагодарить тебя за все теплое, родное, что ты внесла в мою разбитую жизнь… Ты разом представляешь мне и Огарева и Наташу — и, сверх того, ты мне сама близка с тех пор, как я тебя короче узнал…»
Образ той Натали как бы сиял над ними обоими. Не только в память Герцена он был врублен навечно, но и другая Натали — Тучкова-Огарева — относилась к нему с каким-то религиозным благоговением. Она пишет Герцену: «В дни, когда я много думаю о Натали или перечитываю ее письма, я становлюсь добрее, кротче, я лучше понимаю, чего она хотела от меня, дай же руку и надейся, как я теперь, что с этого дня я, хоть изломаю себя, но переменю то, что и тебе, и мне, и Огареву, и ей антипатично, не улыбайся, мне так нужно было тебе сказать, не только сказать, написать это».
Почти безумная мечта Герцена обрести, воскресить, увидеть в этой Натали ту Натали не осуществилась…
Оскорбленное самолюбие, пожалуй, даже яростно прорывается в дневнике Тучковой-Огаревой (конец июля 1857 года):
«Счастья настоящего, прочного нет… мы обоюдно отравляем жизнь друг другу совершенно бессознательно…»
После некоторого колебания она приписала:
«В особенности он».
Она знала минуты отрезвления, даже раскаяния. Ей становилось жаль и себя, и Герцена. Она давала некий обет смирения:
«Больше никаких требований, никаких оскорблений, буду тебя любить, как умею… Воротись же с спокойной и ясной душой…»