Самое-то важное в том, что пистолета у пришедших не оказалось — и за ним пришлось съездить Ронге в его служебный кабинет![357]
Это означает, что пришедшими не предполагались первоначально ни арест (с возможным сопротивлением Редля!), ни убийство, ни самоубийство — а нечто вроде дружеской беседы!
А из этого следует и более серьезный вывод: к этому моменту судьба Редля все еще не была решена, а совещания «тройки» (Ронге-Урбанский-Конрад), вроде бы вынесшей ему приговор, может быть и вовсе не было, а вернее того — не вынесла тогда еще «тройка» на вечернем собрании 24 мая своего неофициального, но неотразимого смертного приговора!
Очевидно, что материала, имевшегося тогда в их распоряжении, не хватило для вынесения ими окончательного и бесповоротного решения — как бы ни распинались на эту тему и Конрад, и Урбанский. Характерно и то, что все трое — Конрад, Урбанский и Ронге — решили умолчать о таковой своей половинчатой позиции, занятой ими вечером 24 мая!
Но тогда совершенно по-другому следует отнестись и к утверждениям Конрада, Урбанского и Ронге об их совещании вечером 25 мая, а не когда-либо еще!
Таким образом, становится ясным и то, что значительная вина за смерть Редля лежит на нем самом: именно его отказ от откровенного разговора с пришедшей «четверкой» и его собственное предложение самоубийства вместо беседы и спровоцировали последующий трагический исход!
Вполне возможно и даже очень вероятно, однако, что идея самоубийства была высказана Максимилианом Ронге — со вполне уместной ссылкой на аналогичное мнение Конрада и Урбанского.
Обалдевший от такого разворота событий Редль немедленно поддержал эту идею: с его стороны в тот момент это было лишь мрачной шуткой, которая легко обращалась в чистейшее издевательство над всеми пришедшими и над отсутствующим Конрадом: ведь у Редля не было никаких мотивов для самоубийства!
Однако мотивацией заявления Ронге наверняка оказались сведения, полученные последним от арестованного Берана — сообщника Редля. Разоблачения Берана, которые нам еще предстоит воспроизвести, оказывались серьезным обвинениям — и привели на следующий день Редля к вынужденному полунамеку-полупризнанию в его беседе с Поллаком.
Редль, однако, так и не смог представить себе всю решимость и серьезность намерений людей, попытавшихся склонить его к самоубийству.
В приведенной же предсмертной записке самое значительное — просьба не допустить вскрытие. К этому нам придется возвращаться.
Последующее изложение напоминает уже просто водевиль, какого не позволили бы себе даже авторы уровня Александра Дюма-отца. Однако тон всего этого «водевиля» вовсе не комический:
«