«Корифеи» были строги, неприступны и афористичны: «Что ты мне рассказываешь! Это же уборщица тетя Даша знает!» Довольно серое творчество выдавалось за полководческую мудрость. Расчеты воспроизводились по элементарным справочникам. Все поглощала секретность, скорее напоминавшая дрессировку в соблюдении соответствующих правил. А настоящего творчества и действительно полезной дискуссии не было. Все это было так далеко от реальностей войны, которая продолжалась уже 7 лет, и ничему не учило. Когда все заканчивалось, возникало ощущение освобождения и радости возвращения к полезной деятельности. Такова была система, и Гембицкий какой-то своей частью был в ней, не мог не быть.
Приезжая в Ленинград в эти годы, Е. В. часто останавливался в так называемом «арабском домике», расположенном в глубине академического парка. Парк всегда производил впечатление заброшенного, что, впрочем, придавало ему какую-то прелесть. В центре его высился памятник первому начальнику Медико-хирургической академии Вилие. Вдоль аллеи росли высокие вековые деревья, стояли скамьи. Здесь всегда было тихо. Сквозного движения через парк не было, и он был малообитаем. Лишь редкие больные из клиник в халатах гуляли по аллеям. «Домик» был гостиницей Академии для избранных. Когда-то здесь гостила арабская делегация, с тех пор это название прилепилось к нему. И я жил здесь трижды, в том числе в период защиты своей докторской диссертации. Сколько часов здесь было проведено Евгением Владиславовичем с его учениками, сколько душ открыто и мыслей высказано!.. И со мной – тоже. Сейчас вся эта память – под прелью парковых листьев…
Е. В. не любил возвращаться туда, где он прежде работал и где оставил часть себя. Так было с областной больницей, где он начинал, с клиникой Молчанова – в Принцевском корпусе. Может быть, несколько проще он чувствовал себя на кафедре ВПТ. Там его встречали тепло, там было оставлено им 10 лет жизни и труда.
В Москве на его кафедре, как мне казалась, все было иначе. Наверное, оттого что не было собственной клиники. Жизнь терапевтических отделений госпиталя, использовавшихся в учебном процессе, была автономной. Кафедра – только как учебный отсек – была скученной и, в то же время разобщенной. В классах шли занятия, в кабинетах стучали машинки. Я не любил бывать там, хотя люди там были предупредительные. Е. В. даже обижался, что, приезжая в Москву, я не захожу к нему «в кафедру» (так он любил говорить). Сильных терапевтов на кафедре было немного (Парфенов, позже – А. В. Калинин! В. Г. Алексеев, Л. М. Печатников, А. И. Синопальников). Преподавали и специалисты госпиталя – А. И. Хазанов и Е. Е. Гогин, это были мастера. Был один, несомненно, теплый и любимый всеми человек на кафедре – Ваилка (так ее звали), болгарка, красивая и заботливая женщина. Она, старший лаборант, заботилась о Е. В. и его гостях с нескрываемым удовольствием!
В 1987 г., несмотря на, казалось бы, сложившееся положение, все еще сохранялось намерение Е.В. взять меня к себе на кафедру, намерение давнее, но неосуществленное.
В октябре 1987 г., перед моей поездкой в Афганистан, мы встретились с ним в Москве, на квартире нашей мамы. День был пасмурный. Он приехал на метро, в гражданской одежде. Посидели за ужином, поговорили о накопившемся, о моей поездке. Говорили о любви. Неожиданно– в свойственной ему манере, он проникновенно прочел стихи Б. Пастернака «Зимняя ночь»:
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме,
Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
И падали два башмачка
Со стуком на пол,
И воск слезами с ночника
На платье капал.
И все терялось в снежной мгле,
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.
Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.