И никто в этом многолюдном застолье не заметил: нет Петьки. Петьки-то нет!
Приметил отец.
Потихоньку ушел от компании, стал искать.
Петька нашелся в овраге. Сидел на искривленном стволе овражной березы один на один с тишиной, с молодым теневым комарьем. Голубела рубашка, перемазанная зебровидными полосами, снятыми с влажной, парной пахоты. На щеках, на носу, на ушах, на шее — та же самая пашня, рассоленная, разведенная ребячьей слезой.
— Да ты чего, сынок? — положил на мальчишкины плечи тяжелую руку отец. — Стоит ли по таким пустякам…
Петька не дал ему договорить.
— Тебе пустяки? Тебе пустяки? Тогда и не брался бы! Не умеешь лемех прикрутить — и не брался бы…
— Ну, кончай, перестань… — виновато и ласково уговаривал Петьку отец. — Не последнюю весну живем. На тот год дам тебе все ключи, все болты с контргайками — сам досмотришь, подвертишь… Да… Видно, начал я, Петька, стареть. Без помощника видишь, какие дела получаются?
— Надо было сказать… я бы ночь не поспал…
Отец про себя улыбается: «Чудушко ты мое мазаное…»
— Пойдем, сынка. Бабушка там без тебя петуха изловила, курицу в премию дали. Ты голодный поди?..
— Сами ешьте своего петуха!
— Брось ты, брось. Пойдем вон туда, к родничку, вымой руки и хрюшку. Злость у тебя очень правильная — с техникой связанная, а вот слезы совсем ни к чему.
Петька съел сбереженную для него петушиную ногу. Куприяновна, оказывается, тоже приметила его отсутствие. Собрав куриные и петушиные косточки в газету, отсылает обратно внука в овраг:
— Брось там. Пусть лиса, либо волк, либо хорь нанюхтит. Лю-ю-юбят куричье…
«Забоится, нет? — косится на Петьку. Одновременно обследует взглядом и меньшеньких. — Знайте, волки в овраге ведутся. Не бегайте».
Аккуратно сметает со всех четырех скатертей в одну общую грудку хлебные крошки. Крошек целая горсть. Кинуть наземь в лесу негрешно, только следует ли им глазах-то у маленьких?
Куприяновна берет из горсти по щепотке хлебной мелочи и рассеивает вокруг себя. Рассеивает и приговаривает:
— Иволге. Дятлу. Голубю. Скворушке. Дедушке Филину. Поползню. Бабке Сове.
— Оставь зайчику, — запросили ее младшенькие.
— И зайчику тоже…
Опять по щепотке пошло. Крошек много набралось — застолье большое.
— Зайчику. Ежику. Козлику дикому. Барсучонку. Лосенку. Мышонку. Волчонку…
— Волчонку не надо. Он — волк вырастет, — пояснили бабушке младшенькие.
— Оо-ох… Когда еще вырастет! А сейчас пусть маленько поест. Он вырастет — и вы вырастете. Тогда и застрелите.
— Кормили, кормили, а потом сами стрелять?
— Можно и не стрелять. Пусть для сказки живет. Не будет волка в лесу — не станет и сказки про волка. А хлебушка пусть маленько поест. Всем он сладок — хлеб человеческий. Наш Пестря попервости тоже волком ходил. Дала я ему раз в лесу хлебушка…
И праздник кончается сказкой.
Есть у Ивана Ермакова образ-воспоминание. Как-то отец взял его с собой. На выезде из деревни повстречал их дождь-косохлест. «Прянул и убежал». Оглянулся мальчик, а «над деревней, над лугом над стадом, над пашнями, над умытыми звонкими рощами играла, полыхала на запятках дождя высокая яркая радуга. Она тоже на глазах убегала, смещалась, кудесила. Орали ей вслед захмелевшие с поднебесной капельки журавли. Мокрые кукушки срывались с белесых сушин и с хохотом, с воплями бросались за нею в погоню. «Пок-ррась перрышки! Пок-ррась перрышки!!» — изнывала в мочажине, клянча, птица-дергач…
За второй деревенькой их опять повстречало упругое белое облачко. Рассыпалось тысячью маленьких блесен на солнце и — не чудо ль? — опять и над этой деревней, наливаясь румянцем, сияла такая же радуга.
— Тятя? Что ли, у каждой деревни своя?..
— У каждой своя, — посмеиваясь, отвечал отец».
Своя радуга! Была она и у Ивана Михайловича Ермакова — в каждой из его книг.
Я познакомилась с ним в Тюмени в начале шестидесятых годов. В отделении Союза писателей подошел ко мне крепко сбитый человек лет сорока со светлыми веселыми глазами, сказал шутейно. «Иван Ермаков. Молодой писатель» (его незадолго перед этим приняли в Союз). И тут же начал рассказывать что-то потешное, и тотчас к нам потянулись товарищи, заранее улыбаясь.
Первое впечатление было не в пользу Ермакова: его шумность, ершистость показались мне наигранными.
Вечером выступали в Доме офицеров. Как водится, поэты читали стихи, прозаики — отрывки из нового, я рассказывала об уральских писателях и о журнале «Урал», в редакции которого работала.