Это его не столько огорчило, сколько раздосадовало. Не в том он был настроении, чтобы выслушивать чьи-то жалобы на жизнь, подробные описания хворей. Это же просто клиника какая-то: стоит в компании оказаться врачу, как непременно кто-нибудь начинает просить медицинского совета. Причем подробнейшим образом живописуя все симптомы своей болезни!
Однако обошлось. Никита Семенович молчком истопил баньку, но сам туда не пошел. Зато когда Герман выполз на свет Божий, на столе уже пыхтела огромная сковорода с жарехой, причем джин с копченым мясом потерялись среди множества настоек и домашних солений. Из вежливости Никита Семенович поначалу взялся за джин, ну а Герман вплотную занялся кедровочкой.
Налито было по нормальному русскому граненому стопарю, пить — за себя, любимого, за свое долгожданное возвращение! — пришлось до дна. Да, это вам не интеллигентный «Бифитер»! Аппетит вспыхнул, как сверхновая звезда, и Герман накинулся на еду, ну а Никита Семенович знай следил, чтобы его рюмка не пустовала, но и не стояла наполненной слишком долго.
Умяв нечеловеческое количество одуренно вкусной еды, Герман вдруг сообразил, что работает челюстями практически в полной тишине и покое. Оно, конечно, когда я ем, я глух и нем, но не до такой же степени. Никита Семенович не только не жаловался на хвори, но вообще помалкивал, только провозглашал сакраментальное: «Н-ну!» — прежде чем сдвинуть рюмки. Тамадой вынужденно оказался Герман, провозглашавший тосты за мать, отца, Ладу, самого Никиту Семеновича… Да что же это со сторожем?
И вдруг Герман понял, что именно. На хозяйстве сторож в одиночестве! А где же его подруга жизни? Неужели прошла любовь? На мужике просто лица нет, и пирушка ему скорее не в радость, а в тягость. Да не померла ли эта самая Тамара Константиновна (вроде бы именно так ее звали)? Похоже, гнетет сторожа сильная боль, но как бы это дело похитрее выяснить?..
Почему похитрее? Надо прямо спросить, вот и все.
Он спросил — и был поражен ответом. Никиту Семеновича так и перекосило отвращением.
— Шалава! — буркнул он, утирая рот рукой.
Герману бросилась в глаза татуировка: восьмиугольный черный перстень с белым ободком. «Сидел, что ли? Или просто шалости молодости?»
— Про таких говорят: до старости память девичья. Уснула с одним, проснулась с другим, а как зовут, ни того ни другого не помнит.
Горечь своих слов Никита Семенович заел изрядным ломтем нежной, сладковатой мболоку. А у Германа отлегло от сердца. Он с улыбкой поднял рюмку, дождался, пока Никита Семенович сделал то же, и провозгласил:
— А теперь — за Дашеньку! За мою единственную и ненаглядную, хоть ни разу еще не виденную племяшку, которую я люблю всем сердцем!
Это уже выпитое язык развязало, потому и получилось столь витиевато. А что, разве не правда? Как-то впервые Герман понял: если бы хоть одна из тех чернокожих красавиц привела к нему не гипотетического сына, а дочечку… может, он так и не уехал бы из Африки! Смутясь, потянулся к сторожу — чокнуться за Дашеньку, да позвончей! — но тот медленно отвел свою руку и глаза отвел, а потом вылил водку в рот, и Герман услышал перестук его зубов по краю стопки.
Ну, не хочет чокаться — и не надо. Герман ахнул стопарь залпом, да крепчайшая настойка, зараза, пошла не в то горло. Умелым сокращением мышц Герман вернул ее на место — только покашлял немножко. В задумчивости повертел вилкой над грибами и капустой, выбирая, куда ткнуть, и вдруг его лица точно бы порыв студеного ветра коснулся.
Страшно стало чего-то, да так, что рука затряслась, упала на стол, будто чужая. Посмотрел в глаза Никите Семеновичу, но не увидел их, расплывшихся слезами.
Тот плакал не так, как плачут мужчины — медленно, тяжело, скупо. Слезы обильно лились по морщинистым щекам, словно прорвались, наконец, на волю. Наверное, сторож их и впрямь долго сдерживал, копил — да вот и кончились силы!
Герман сидел, оторопело глядя на Семеновича чуть ли не с разинутым ртом, не то чтобы ничего еще не понимая, а просто не желая понять. Что-то протестующе бунтовало в душе: эти слезы, эта боль, стиснувшая сердце, это молчание, повисшее в кухне и таившее в себе какие-то страшные открытия, — все это никак не вязалось с тем настроением радостного, полудетского предвкушения счастья, в котором он пребывал уже несколько месяцев, с тех пор, как решил вернуться домой и смог, наконец, осуществить свое решение.
«Не надо, не хочу ничего знать, это несправедливо!» — чуть не вскричал он тонким голоском обиженного мальчика, но вместо этого выдохнул, сам себя не слыша:
— Что с Дашенькой?!
Никита Семенович перекрестился; давясь слезами, неловко прикрыл рукой свое искаженное мукой лицо.
Герман зажмурился, чувствуя, как холод, оледенивший лицо, завладевает всем телом. Кровь стучала в висках, и за этим стуком неясно различались какие-то чужие голоса, перебивавшие друг друга:
— Вечный покой!
— Царство небесное!
— Вечная память!
— Земля пухом!..
Герман зажал уши руками, вскочил, глядя по сторонам, но ничего не видя: все вокруг застилала кровавая мгла.