За много лет содержимое папок пропылилось и пожелтело, чернила кое-где выцвели и поблекли, оторвались конторские тесемки, но Бабанов упорно хранил свой архив и таскал за собой при переездах, ремонтах и даже наводнениях.
Коллеги над скопидомством Бабанова подшучивали, но поскольку хозяина бумажного барахла уважали и даже любили, то перетаскивать коробки с места на место помогали безропотно, а следователи даже иногда просили:
– Ты, Василич, пошурши там у себя на собственное усмотрение…
Иван Васильевич тяжело опустился на стул напротив Заморевича, поставил у ног портфель, снял шляпу и положил на край стола, расстегнул плащ. Был он явно растерян и обескуражен. Молча поиграл взятым со стола степлером, поднял глаза на старшего следователя и спросил:
– Боря, а что ты о застойных годах помнишь?
О застойных годах Боря помнил, хоть и все меньше. В это странное время прошли его детство, отрочество и юность. Помнил Боря пионерские лагеря и бесконечную уборку картошки на родной Гомельщине, помнил неудобные жесткие сандалии местной фабрики, велосипед «Салют», помнил корову Лолобриджиду, названную матерью в честь итальянской кинозвезды. И мать помнил, рано утром уходившую в колхоз «на лен». Борькиной же обязанностью было «дать свиням» оставленную в щербатых ведрах хряпу. А еще помнил, как всегда хотел бросить все и уехать учиться в город, на начальника. Слово свое он сдержал, сразу после школы в новеньком венгерском костюме, купленном матерью «на порося», поехал в Ленинград к тетке, маминой сестре, поступать в институт. Тетка, «городская», была совсем не такой, как мать: без извечного платка, с высокой прической-башенкой, в юбке выше колен и в тонких капроновых чулках. От тетки умопомрачительно пахло вкусными французскими духами. Она говорила по-городскому и, накрывая на стол, клала каждому отдельный специальный нож, а тарелку с супом ставила на другую, маленькую тарелку. Ножи и вилки она называла приборами, и это очень веселило Борьку. Работала тетка секретаршей в ректорате Университета и пристроила племянника через свои связи на престижный юридический факультет.
Очутившись среди студентов, Борька раз и навсегда «запал» на ленинградцев. Ему до зубовного скрежета хотелось быть на них похожим. Тоже культурным, говорящим по-ленинградски, хорошо и модно одетым, легко управляющимся с «приборами». На это пришлось положить немало труда, но овчинка стоила выделки. Тем более что одинокая современная тетка муштровала его по этой линии почище, чем армейский сержант.
И Борька выучился всем премудростям, упрятав поглубже воспоминания о поросятах, корове Лолобриджиде, вечной картошке-бульбе и даже о матери. Больше того, он выучился не просто, как мечтал, «на начальника», а на начальника над начальниками – не раз в его кабинете осиновым листом тряслись те самые директора и заведующие, счастливые обладатели синекур.
Но не рассказывать же обо всем этом старику Бабанову…
Борис Николаевич ответил вопросом на вопрос:
– А что?
Заморевич испугался, что старик зашел к нему повспоминать прошлое, и заранее жалел потерянного времени. А выгнать не мог: как и все, он старика уважал.
– А говорит ли тебе что-нибудь такое имя: Кирилл Сергеевич Потоцкий?
– Первый раз слышу, – отрезал старший следователь в надежде, что теперь старик отвяжется.
– Ну да, ну да… Ты ведь в его время должен был девочками и танцами интересоваться, а не закулисной политикой. Тем паче, что и скрыта была эта политика от непосвященного… Ты меня, Боря, послушай немного, может, что полезное для себя из моего рассказа вынесешь.
В последние застойные годы имя Кирюши Потоцкого было уже хорошо известно в Москве, в Центральном Комитете нашей партии. Он был из, что называется, молодых да ранних. Корнями из «колыбели революции», возник служкой, адъютантом при переведенном в столицу на повышение партийном работнике. Шмыгал потихоньку незаметной мышкой, пока не пригрел его возле себя сам «серый кардинал» Суслов. А Суслов возле себя абы кого не привечал…