Консул почувствовал болезненное стеснение в груди и привстал. Он снова увидел Хью с Ивонной подле лотка; она покупала у старой торговки маисовую лепешку. Пока старуха накладывала на лепешку сыр и томатный соус, какой-то неряшливый, щуплый полицейский, явно из числа бастующих, в фуражке набекрень, в грязных мешковатых брюках, в крагах и кителе, который был ему велик на несколько размеров, трогательно оторвал листок салата и с любезной улыбкой подал Ивонне. Да, они не скучают вдвоем, сразу видно. Едят лепешки, улыбаются друг другу, а соус капает сквозь пальцы; вот Хью достал носовой платок; он стер пятнышко со щеки Ивонны, оба покатились со смеху; рассмеялся и полицейский. А как же их тайный заговор, их намерение увезти его отсюда? Плевать. Стеснение в груди стало невыносимым, теперь это были холодные стальные клещи, орудие пытки, сдерживаемое пока единственной надеждой; ведь если бы Жак рассказал им о своих подозрениях, разве могли бы они стоять здесь и смеяться? Но наверняка нельзя знать; и полицейский остается полицейским, даже если он бастует и дружелюбно улыбается, а полиции консул боялся пуще смерти. Он придавил учебник камешком, оставил его на скамье и незаметно шмыгнул за деревянный забор. "Увидев сквозь доски, что тот человек посреди площади все лезет и лезет на скользкий флагшток, добрался до половины, откуда одинаково рискованно продолжать подъем или прыгать вниз, то и другое не сулит ничего хорошего, консул обошел стороной большую черепаху, издыхавшую меж двумя ручейками крови на тротуаре у входа в ресторан, где кормили морской живностью, и решительно, поспешно ворвался в «Эль Боске», бегом, как и в прошлый раз, словно его преследовали: автобуса еще не было; до отхода оставалось по меньшей мере двадцать минут. Но в «Эль Боске», возле автобусной станции, было так сумрачно, что, даже сняв очки, он вынужден был остановиться на пороге... «Mi ritrovai in una bosca oscura...»[155] в лесу или в сельве? Плевать. Хорошее название у этого заведения — «Лесок». А сумрак, помнилось ему, создают здесь бархатные занавеси, и действительно, вон они, за темнеющей стойкой, бархатные или, во всяком случае, бархатистые па ощупь, до того пропыленные и выпачканные, что черный их цвет стал каким-то тусклым, а за ними, полускрытая, виднеется дверь в заднюю комнатку, где нельзя спокойно уединиться. Шум фиесты сюда почему-то не проникал; в баре этом — он доводился как бы мексиканским родичем английскому «Кувшину и бутылке», предназначенный главным образом для тех, кто покупает вино «на вынос», и стоял там всего один тонконогий металлический столик да два табурета подле стойки, а окна выходили на восток, и чем выше поднималось солнце, тем сумрачней, хотя редко кто это замечал, становилось внутри — было пусто, как почти всегда в этот час. Консул пошел вперед медленно, на ощупь. — Сеньора Грегорио, — позвал он негромко, но в голосе его звучала страдальческая, нестерпимая дрожь. Ему вообще едва удалось выдавить из себя хоть какие-то звуки; необходимо было промочить глотку. Во чреве дома эхо подхватило: Грегорио; но никто не откликнулся. Он сел, и мало-помалу сумрак, подступивший к глазам, начал редеть, за стойкой смутно обозначились бочонки, ряды бутылок. Ах, бедная, бедная черепаха!.. При этой мысли щемило душу... А перед ним стояли большие зеленые бутылки, херес, ром, каталонское вино, малага, ежевичная, персиковая, айвовая настойки, самогон по песо за литр, текила, мескаль. Он читал эти названия, а за окнами словно брезжил туманный рассвет, глаза прозревали, в ушах снова раздались голоса, и один голос внятно произнес сквозь приглушенный шум ярмарки: «Вот, Джеффри Фермин, какова смерть, только и всего, потекилапросту ты пробуждаешься от сна где-то во тьме, и здесь, как видишь, есть спасительные средства, дабы предотвратить новый кошмарный сон. Но выбор ты должен сделать сам. Никто не понуждает тебя прибегнуть к этим спасительным средствам, все в твоей воле, а обрести их легко, для этого нужно всего-навсего...»
— Сеньора Грегорио, — снова позвал он, и эхо подхватило: «Орио».
В углу, на стене, была мелкая незаконченная роспись, жалкое подражание знаменитым дворцовым фрескам, блеклые, едва различимые силуэты двух не то трех тлауиканцев... А за спиной у него послышались медлительные, шаркающие шаги; вдова, сморщенная старушка в невероятно длинном и заношенном черном платье, шла к нему, шелестя подолом. Волосы ее, только помнилось, совсем седые, стали теперь рыжими, выкрашенные, вероятно, хной или какой-то краской, и спереди падали на лоб неряшливыми космами, но на затылке были собраны в узел, как у Психеи. На лице сквозь бисеринки пота проступала какая-то немыслимая восковая бледность; казатекилалось, старуха высохла от забот, исстрадалась, но при виде консула усталые ее глаза блеснули, осветив лицо тусклой улыбкой, в которой сквозила заведомая уверенность и вместе с тем какое-то терпеливое ожидание.
— Мескаль мо-ожна, — сказала она странным, тягучим, слегка насмешливым голосом. — Мескаль немо-ожна.