Перечитаем также еще раз финал розеновского «Рога пастушьего…», сравним его с финалом думы — и убедимся, что имеем дело не с абстрактной памятью жанра или условной памятью стиля, но с вполне конкретной памятью текста, доказывающей что «Петр Великий в Острогожске» в 30-е годы был на слуху, и, следовательно, пушкинский круг легко мог дешифровать стилевую отсылку к заключительным строфам думы (а именно их Пушкин считал «чрезвычайно оригинальными»), содержащуюся в «Пире…». Не говоря уже о тематическом и ритмическом единстве, сами события, воссозданные в двух стихотворениях, «преподносятся» зачастую с помощью одних и тех же слов (у Рылеева: «Где плененный славы звуком, /Поседевший в битвах дед/Завещал кипящим внукам /Жажду воли и побед…»). Да и само слово «городок» могло достаться Пушкину по наследству от Рылеева[71].
Тут с необходимостью следует возвращение к параллелям с Жуковским. Перекрестно соединяя в «Пире…» (с посреднической помощью отсылки к стихам поэтов своего круга) придворный текст с произведением казненного поэта, обнаруживая их невольное родство и парадоксальную совместимость (при абсолютной чуждости и несоединимости), Пушкин одновременно и углублял полемический смысл своего высказывания[72], и снимал полемическое напряжение, гасил в «дружеском» литературном контексте взрывоопасное столкновение тем, разработанных его товарищами и оппонентами — Жуковским и Рылеевым. При этом он решил сразу несколько дополнительных задач: вывел свою позицию из-под перекрестного огня и «официальной», и «революционной» идеологии, не представ ни «соглашателем», ни «либералом», ни «бунтовщиком» и обеспечив себе равноудаленное, но не равное по окраске (к Рылееву — сочувственное, к Николаю — подначивающее) положение. Он как бы расколол текст, раздвоил его звук, заставив и одически-обличительно греметь в дворцовой зале, и пронзительно, лирически негромко звучать в гостиной, где собраны только «свои», причем все — родные: убиенный декабрист, придворный романтик, второстепенный поэт-«пушкинеанец»… Они говорят, спорят, вступают в конфликт и вновь примиряются, и разговор их — о русской истории в ее отношении к судьбе «частного человека», о частном человеке в его отношении к государству, о монархе в его отношении к истории и человечности; и то, что не сказано словами, дополняется знанием реальных обстоятельств жизни каждого из участников диалога, ясным представлением о степени их удаленности или приближенности к престолу.
Вот в чем роль многократного «наложения» текстов: в создании вокруг произведения культурной и духовной ауры, 8 насыщении его токами живой атмосферы дружества и пронизании идеи сквозного единства русской литературы. Произведение больше не обречено на «частное» существование, оно вовлекается в общую работу по созданию неразложимой поэтической субстанции, «континуума», из которого, как из клубящегося звездного вещества, могут рождаться новые «светила». Произведение находится под защитой других произведений и само «защищает» их.
Нетрудно заметить, что «несущей конструкцией» в возведенной Пушкиным и поддерживаемой Жуковским, Рылеевым, Якубовичем, Розеном выступает не только тема Петра, Петербурга, царства и милости, но и ритм, четырехстопный хорей. Тематически и проблемно «Пир…» можно связать с множеством текстов, число которых имеет тенденцию к бесконечности: от стихотворной повести самого Пушкина «Анджело» до записанной им народной песни «Бежит речка по песку…»[73], оды «К милости» Н. М. Карамзина и басни В. Л. Пушкина «Великодушный царь»[74].
Все это важно для понимания творческой предыстории «Пира…», однако в сквозной ряд названных выше (и тех, что предстоит назвать) произведений эти вещи не входят, — ибо выпадают из ритмической цепи.