За прошедшее с того памятного мартовского «поминания» время мы имели редкостную возможность наблюдать — то внезапное омертвение политического языка до прежнего, «застойного» и даже «сталинского» его состояния (самый грозный пример — стенограмма печально знаменитого осеннего Пленума ЦК КПСС 1987-го, освободившего Ельцина от обязанностей первого-секретаря; чем-то страшным дохнуло от вернувшихся в политический оборот клише типа «…нож в спину партии»; это был уже не просто ритуал, но ритуал, требующий кровавых жертвоприношений; и невнятно бормочущее, синтаксически несвязное покаяние Ельцина именно благодаря своей невнятности противостало четко-бессмысленным, логично-беспощадным речам участников Пленума как человечное — бесчеловечному), то — не очень мирное сосуществование «риторического», «эмоционального», «уравновешивающего» типов политического общения. Самый яркий и самый памятный пример — перебранка между Е. К. Лигачевым и тем же Б. Н. Ельциным на XIX партконференции. Ельцин, ярчайший из «эмоционалов», произнес речь, которая, если не учитывать законов «жанра», была полна противоречий и нелепиц. Зачем сначала обвинять делегатов в том, что они избраны недемократично, а затем тех же самых недемократично избранных просить о политической реабилитации? Логика тут заключена в том, что никакой просьбы и не было. Был эффектный политический жест, рассчитанный на реакцию «левых» слоев интеллигенции и молодежи (мы помним, какие толпы собирались в те дни на Пушкинской площади в Москве; помним, какие плакаты держали демонстранты: «Егор, ты не прав»). Речь была обращена — поверх зала — к улице, к площади… Точно так же не было несуразицы и в выступлении Лигачева, когда он сначала сказал об успехах Свердловской области, давших ему повод рекомендовать своего будущего оппонента на новый пост, а затем упрекнул «партайгеноссе» за плохую, из рук вон, работу в Свердловске же… Адресат Егора Кузьмича — крепкий партийный работник областного масштаба — привык к конструкциям типа «с одной стороны, с другой стороны…». С одной стороны, плохо работали, с другой стороны, хорошо (или наоборот). Диалектика.
Но, быть может, в самое резкое столкновение «старая» и «новая» (точнее — формирующаяся) языковые установки пришли в марте — апреле 1988 года; письмо Нины Андреевой в «Советской России» и дезавуирующая ее редакционная, статья в «Правде» ждут тщательного лингво-политологического исследования.
Однако до поры до времени все это было ограничено «высшей сферой» политики и потому не особенно бросалось в глаза — пока не пришел 1989 год с его съездами народных депутатов, постоянными нервотрепками и вхождением в «высшую сферу» политиков новой формации.
«Риторический» стиль, за редкими исключениями, с цекашных и Советских трибун переместился в иные, области языковой деятельности; как ни странно, он нашел благоприятную почву в среде, которая, по всему, должна бы чураться его, — среде писательской. Можно любить или не любить творчество Ст. Куняева, но встречать в его речи — речи поэта! — выражения вроде «…всякого рода отщепенцы и антисоциальные элементы», «антинародные идеологи эмиграции…» — огорчительно. Можно разделять или не разделять позиции, заявленные в «Письме российских писателей» («письмо 74-х»), но не видеть, что написано оно не на «великом, могучем», а на самом что ни на есть мертвом идеологическом «новоязе», — нельзя. Значит, нельзя с доверием относиться и к «философии» этого письма; ибо не могут любящие Отечество люди призывать к его возрождению с помощью оборотов, «прокрученных» в речах таких известных русофобов, как Ем. Ярославский… Л. М. Каганович, В. В. Гришин, М. А. Суслов…
В «центре» же языковой жизни общества безраздельно царствуют сейчас иные «установки», восходящие к броскому словесному жесту Юрия Афанасьева — «сталинско-брежневское большинство». Установки не на понимание, а на взаимное давление; жесткие, непроницаемые формулы — одна из характерных черт этого идеостиля. До тех пор, пока не решен вопрос «кто кого», всевластие такого политического языка оправданно; как только процессы внешнего освобождения станут необратимыми, он превратится в силу «отрицательную». Во-первых, потому что отличие его формул от формул ритуальных лишь в отсутствии единого стандарта; они создаются не по матрице, а по наитию; но рано или поздно наитие кончится и появятся матрицы, а вслед за ними омертвеют «матрицируемые» идеи. Во-вторых, потому что «эмоциональный» стиль, стиль митинга слишком бросок, слишком навязчив, от него никуда не спрячешься[2]. А «нормальный» политический язык — это язык, осознавший свои пределы, скромно отошедший к тем рубежам, которые отводит ему культура; язык — незаметный. Пока «эмоционалы» отвоевывали жизненное пространство у «риториков», их следовало всячески поддерживать; но если они не поймут, что отвоеванное пространство принадлежит не им, то из освободителей превратятся в оккупантов…