В «новомирских дневниках» Владимира Лакшина («Знамя», 1990, № 6), еще не омраченных позднейшими разногласиями с Солженицыным, есть два характерных эпизода. В первом автор «Одного дня…» отстаивает перед редколлегией «Нового мира» сцену лагерного спора об Эйзенштейне (к ней мы еще вернемся): спор этот, «показавшийся Александру Григорьевичу Дементьеву литературным, я не выдумал, а в самом деле в лагере слышал». Во втором эпизоде, отводя упреки в неправдоподобности сюжетного хода «Случая на станции Кочетбвка» (актер Тверитинов, отставший от эшелона, в разговоре с комендантом Зотовым забывает, что Царицын переименован в Сталинград, и этим губит себя), Солженицын доказывает: «Так в действительности и было»…
Эпизоды разные, а мотивировка одна.
Да что Лакшин! В авторских примечаниях к третьему тому Собрания сочинений (YMCA-Press, 1978), где собрана ранняя проза, — основное внимание уделено все-таки не судьбе рукописей, не соотношению вариантов, но — укорененности художественного текста в жизни. Мы узнаем, где жила Матрёна, с кого и в какой мере списан тот или иной образ, даже то, что Захара Калиту Минкульт, на который он уповал, выпер с работы… Во всем тут просматривается четкая «линия»; и обычно бессмысленные, меня лично в комментариях к классике раздражающие сведения о «жизненной подоснове» творчества, о прототипах, наполняются вдруг особым, непрямым смыслом. Эта постоянная апелляция к реальности, в принципе ничего не решающая (ну какая мне в конце концов разница, выдуман лагерный спор об Эйзенштейне или нет? главное — уместен ли он в художественной системе?), служит у Солженицына прикрытием важнейшего, структурно значимого противоречия его прозы: между чрезмерной символической нагрузкой повествовательного пространства и — явственной установкой на «саморазвертывание действительности».
В самом деле: Солженицын не упускает случая противопоставить правду — вымыслу; заставляет самых неприятных своих персонажей упиваться внешним, внеположным «нравственному закону внутри нас» художественным строем (дочь Русанова, младая поэтесса Авиета в «Раковом корпусе», — яркий тому пример); а самым симпатичным доверяет взыскать истину или хотя бы искренность в литературе (Дёмка в том же романе)… И одновременно сам он — писатель подчеркнуто «эстетичный», склонный к обобщениям и сгущению художественной ткани до плотности аллегории. А есть ли что-либо более далекое от спонтанной реальности, чем аллегория?
Вступая в траурный мир «Матрёнина двора», невозможно не обратить внимание на то, что действие происходит на «сто восемьдесят четвёртом километре от Москвы, по ветке, что идёт к Мурому и Казани» и что автору, «Игнатичу» хотелось после пережитого попасть в среднюю полосу, затеряться в самой нутряной России — «если таковая где-то была, жила». Сразу вспоминается начало «Мертвых душ»: «(…) «Вишь ты, — говорит один из гоголевских мужиков другому, — вон какое колесо! а что ты думаешь, доедет, то колесо, если б и случилось, в Москву, или не доедет?» — «Доедет» (…) «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет» (…) У Гоголя, как помним, этот диалог призван продемонстрировать «срединность» города N I его характерность и символичность для России. И как избавиться от ощущения, что и Солженицын в поисках не мертвой, но живой души прибегает к тому же приему? Тем более что в начале и в конце рассказа он придает своему «рассказческому» голосу особую медлительную значительность, роняет слова «торжественно и чудно» и, прежде чем увенчать все пословицей «Не стоит село без праведника», отсылает нас Некрасову и дальше — вплоть до евангельской притчи о Марфе и Марии. Когда же смыкаешь прямой смысл пословицы — не стоит село… — с фактическим итогом рассказа — смертью Матрёны, да еще ставишь это в контекст общероссийской символики, заданной изначально, — тут и не хочешь, а воскликнешь: «Вся Россия «Матрёнин дворд»!»
Вспомним и «Один день Ивана Денисовича»: через все повествование проходит сравнение этого лагеря с другими — более «легкими» и более тяжкими («В Усть-Ижме ещё лютей законы были…»). Опять срединность, опять символичность, «показательность»…
То же (или почти то же) и в «Захаре-Калите».