Кулон всё мотался, мотался, колыша над бежевой её юбкой мутное отражение лампочки, и я не заметил, как и когда ушла Аня.
Назавтра, еле преодолев головную боль и ломоту во всём измятом теле, я дополз по центральной до авиа-касс — взять билет на утрений рейс, как он велел. Но кассирша меня огорошила:
— Утренних на Москву не бывает. Вечерний в двадцать-сорок.
— А куда есть утренние?
— А никуда. — Она горделиво и доверительно просунулась ко мне через окошечко. — Мы бастуем. С февраля не плачено. Ну, есть один экипаж... работает, стриг-брехеры эти, — осуждающе пояснила она, — так и то у них первый рейс в восемнадцать ноль-ноль на Свинеж, а возвратятся — и они же в двадцать-сорок на Москву летят.
Я взял билет на стриг-брехерский свинежский рейс в 18.00. Впритык это было, ровно за час до им обещанного, да и Свинеж мне нужен как селёдке зонтик, да и в Пилорамске ещё часов шесть ошиваться... но что попишешь? Вернулся в гостиницу и снова завалился.
Солнце жарило так, что задёрнутые в номере шторы ничуть не помогали, — густое и какое-то при этом тусклое. Туго и по капельке выдавливаясь из своего непредставимого тюбика, тянулось время. Может, это он мне его даёт, чтобы я мог попереть — или не попереть — против его воли, поди его пойми. Чтобы ещё раз попытался — или не попытался. Я выбрал второе, я ведь тоже не казённый: обиняками тут не понимают, так что же, на площадь — и прямым текстом, что вот он на днях ко мне заходил и говорил? В лучшем случае — новое избиение и психушка. Да и просто не мог я физически — до того измолол и обессилил меня вчерашний денёк. Тошно было и думать снова выползать в эту проклятую пилорамскую пылищу, искать контакта со здешними дамами и господами. Наискался вчера. Ни звука больше, думай только о себе, себя спасай. Тем более, он так и велел. Или не велел? Зашёл ведь позавчера, нарочно, наверное, чтобы меня предупредить. Стало быть, велел. Ну и не попру против.
В коридоре выл, посвистывал, как бор-машина, гостиничный пылесос, далеко в буфете звякали тарелки. Голову распирало изнутри и ощутимо давило снаружи. Порой, чтобы хоть чуточку подстегнуть время, я отдёргивал штору, выглядывал в плотный мутный зной. В сизой от избытка солнца мгле лежал за окном будничный, дачно-собачный центр Пилорамска, знать не зная, представить не умея, что с ним будет через несколько часов.
Впрочем, а я разве представляю, знаю на самом деле-то? Умозрительно только как-то, вчуже, по газетно-журнальным чернобыльским репортажам да эсхатологической последующей прозе борзописцев, состригавших известность на свеженьком и документальном ужастике. И немудрено. Чужой я тут, и они мне все чужие, и ничего тут хорошего, и некого, и нечего тут жалеть. И вообще как бы нечего, заткнись. У тебя билет на самолёт за целый час до.
Сползал в буфет, выпил бежевого “кофе с молоком”, сжевал бутерброд с бескровной ветчиной. Вернулся; перед тем, как опять улечься, снова штору раздвинул. В послеобеденном непродышном небе над Пилорамском творилось что-то невиданное. Его графитную ширь ровно посередине рассекал широченный тёмный зализ, в котором неприятно сквозили какие-то багровые и синеватые вкрапления. Феномен напоминал по цвету и форме язык вчерашней бабки, вылизавшей мне соринку. Дышать вовсе уж было нечем. Он это, готовится, вещий знак подаёт, — потом, кто уцелеет, припомнят, знамением нарекут.
Но время всё-таки шло, шло и подошло. Я сел в зачуханный автобусик и приехал на Пилорамское Поле, в аэропорт.
Стриг-брехерский самолёт весь был благообразный — и по чистоте, и по дизайну, и по сервису. В лице рыженькой стюры читалась, как ни странно, некая горделивость — противоположная кассиршиной — этакая благородно-оскорблённая, замкнутая гордыня представительницы экипажа, который пошёл против остального коллектива, чтобы блюсти аэрофлотовские традиции точности и надёжности. Самолёт и взлетел образцово — минута в минуту. Отдаляясь, странно накреняясь, словно на дыбы вставая, мелькнуло тёмное пятно сосняка с АЭС и жилмассивом, синенькая ниточка Свинежки и серенькие — шоссеек, игрушечные, младенчески простодушные ангарчики-амбарчики центра, жалостно уютные и беззащитные перед тем, что будет через час. Там, в незримой отсюда пылище и обдёрганности, валяется перед дверьми ресторанчика блохастый Бобик, катила куда-то детскую коляску старуха, сновала меж колонкой и Боречкиными кулаками Аня с ведром и вечной мечтой умотать... Все они сейчас умотают, последние у них мирные, обыкновенные минутки. Вот уж дискомфортная тоже чёрточка — сохранение это. Колет, свербит, как давешняя соринка в глазу. Но может, из-за сохранения и стихи пишу. Может, из-за него и он ко мне ходит.
До Свинежа было около часа полёта. Передвинув рычаг кресла, я развалился, взял у стюры бутылку Херши. Начал было со стюрой лёгкий трёп — она ничего была, попастенькая — но её окликнули откуда-то из стриг-брехерского закулисья, убежала. За окнами почему-то быстро и преждевременно стемнело. В дверях салона появилась стюра с официальным лицом, в строго надвинутой на брови пилотке.