— Знаете, в прессу иногда просачивается... — замямлил я, — из достоверных и не очень достоверных источников... Слухи всякие, предположения, чуть ли не суеверия... На самом деле, — выровнялся я, — я хотел спросить, что бы стали делать вы как глава предприятия, если бы в один непрекрасный день на АЭС произошло что-нибудь непредвиденное, внезапно, ну хоть как бы и завтра?
Его почему-то вдруг словно отпустило. Он хитровато, раньше сказали бы — по-ленински — прищурился.
— Вы, дорогой наш гость, затрагиваете очень серьёзный вопрос, на него следует ответить подробно, обстоятельно. Секундочку, сейчас распоряжусь кофе...
Явно из уважения к столичной четвёртой власти он не стал нажимать кнопку обширной своей настольной клавиатуры, а лично выскочил в секретарскую.
После этого мой диктофон около часа писал сафьянно-электронное безмолвие кабинета. Усманыч не возвращался. Когда я наконец вылетел в секретарскую, девица с волосьями аж до самого задничного разреза с хладными извинениями сообщила, что Главный неожиданно отбыл, вызванный на объект — строительство кафе “Пилорамье” над рекой Свинежкой. Как угодно, господа, как угодно. Завтра вечером от вашего гнёздышка — в сердце-то АЭС — даже и каши никакой не останется, одна как бы пыль на самом деле. Кстати, видение пыли, которая, как сейчас под оконным лучом, будет мельтешить на этом месте, только уже на ничейном, так сказать, постпилорамском пространстве — почему-то не слишком меня устрашило. Пыль — она сухая, серая, невыразительная, не то что кирпично-мясная мешанина жилмассива. Попляшет-попляшет и осядет. Что ж, пошли щупать другие варианты.
Я решил пообедать в местном ресторане “Ярило (SUN)”, но у дверей его наклонился потрепать бесхозного Бобика. Польщённый пёс с силой встряхнулся, и вся скопившаяся в его шкуре пыль прянула мне в лицо. В правый глаз попала острая соринка, он тотчас вспух и заслезился. Рухнул план обеда и пива. Я бросился в скверике на скамейку, стараясь платком, слюнением и миганием избавиться от невыносимой колючей боли. Кое-как, сквозь слёзы, я разглядел, что на скамейке сижу не один. Слева мостилась классическая старушонка, мерно качавшая ногой детскую коляску. Меж тем больно стало так, что я бесстыдно завыл. Что-то ввинчивалось в мой глаз, елозя, терзая, перемещаясь по моему зрачку, то вонзаясь в изнанку моего века, то куроча нежнейшие слои моего глазного яблока. Соринка, проклятая собачья пылинка, пыль — способна довести человека до воя и слёз, позорящих свежий мужественный румянец его щёк!
Старуха вдруг встала, молча, мощным движением отвела мне назад голову и близко-близко пригнулась к лицу, точно желая впиться поцелуем. Больше того, высунула кончик жилистого, иссиня-бордового языка — и стала лизать мне больной глаз, словно выуживая из него что-то. На самом деле со стороны это, наверное, казалось как бы затяжным, перспективным поцелуем. Только вот её слишком белые ровные зубы во рту, дохнувшим на меня кисловатой затхолью, дряблый обвислый мешочек щеки, проехавшийся по моим губам, корявая рука, удерживавшая на месте мою голову... Но боль куда-то делась, испарилась, и я взглянул на бабку обоими глазами с такой благодарностью, будто меня излечила древним этим способом красотка из Квебека или Васильсурска.
Кстати, и с Квебеком, и с Васильсурском я до сих пор в добрых отношениях. Всё из-за тяги сохранять. По мне так то, что исчезает или обречено исчезнуть — тем более должно сохранить.
— Вот и всё. Не пробовал, а делов-то всего, — сказала старуха, показав мне целительный кончик языка, на котором ровно ничего не наблюдалось, и громко плюнув. — Поди уж, думал, конец света...
Из благодарности — и расчёта на старушечье паникёрство и немедленный раззвон — я, прибегая к густым диалектизмам, сообщил бабке, что конец света может быть в любую секунду, и не то что всего света, но и отдельно взятого глаза, и отдельно взятого Пилорамска. А если он произойдёт, положим, как бы завтра, то не лучше ли ходить, опустив глаза долу страха ради пыли пилорамской, а опасаясь конца света — всем городом выехать как и куда только можно. Несмотря на диалектизмы, стиль у меня получился на самом деле древний и возвышенный. От него, видно, поднабрался, у него местами как бы просачивается. С кем поведёшься... Старуха отреагировала как-то неадекватно.
— Ты грешновид или ягист? — отчуждённо спросила она.
“Грешновид” — это я уже слыхал. Кришнаит, значит.
— А что такое ягист?
— Ну, который Яговый свидетель, как она в ступе летает. — “Свидетели Иеговы”, мелькнуло у меня. — Вижу, не грешновид, те в белых простынях, как в бане саване. — “Сауне”, понял я. — И не ягист, коли о них не слыхивал. Кто ж ты?
— Просто журналист из Москвы.
Это, видать, было хуже всего. Бабка снова плюнула, попала на крышу коляски, стёрла плевок рукавом, поднялась и покатила коляску прочь.