«Маленькая неопределенность, — сказал Наоборотистый, адресуясь ко мне: я в каморке рядом с торговым помещением, присев на низкий верстак, сортировал поступившую в тот день почту. — У бирешей это называется “эффектом неопределенности” *, — продолжал Наоборотистый, — причем подразумевают они переход из одного состояния Я в другое. В доказательство приводятся цитаты из наших Книг, в которых, например, сказано: "Отвращая взор от самого себя, я приближаюсь к самому себе”. Де Селби, случается, тоже испытывает подобные ощущения и сравнивает их с изменением агрегатных состояний. “Что-то в тебе разжижается, если ты сам хорошенько вглядишься в себя, — утверждает он и добавляет: — А только отвернешься от самого себя, и ты уже затвердел”. Я этого так отчетливо не ощущаю, то есть во мне подобных переходов не происходит. Я был и есть Инга. А Де Селби описывает это так: “Будто рассматриваешь свою руку, когда на нее падают отблески огня: роговая оболочка срастается над нею, подобно своду джунглей. Птицы начинают щебетать под этой кровлей!” Мне такие образы мало что говорят. Они ничуть не помогают, только еще больше все запутывают. Каким образом эта общественная система вообще способна функционировать, если каждый втихомолку все равно называет себя иначе, чем другие? Как представляет себе дело Цердахель? Он зовет меня “Наоборотистым” — ладно, пусть так, но ведь в глубине души я всегда был и остаюсь Ингой. Я, дескать, раскачиваюсь от вчера к завтра и наоборот», — сказал он и рассмеялся. Ничто ему не было свято, даже собственное имя. «“Позволь нам хоть одну-единственную, маленькую несвободу”, — говорит Цердахель, — продолжал Наоборотистый. — “Позволь нам хотя бы рядом с этой маленькой печкой побыть глупыми и счастливыми!” Он воображает, что может выставить меня на посмешище. Он издевается над тем, что у нас справедливо зовется “ложью гистрионов”. Он начисто лишен чувства чести. Притом мы в общих чертах принимаем ту систему бирешей, что сложилась вокруг легенды об именах, и, более того, мы свято блюдем основной принцип бирешей, гласящий: “Железоподобные кости, содержащие благороднейший мозг, можно разгрызть лишь соединенными усилиями всех зубов всех собак”.* Это наше исповедание веры, которое мы охотно прокричали бы в лицо всем анохи и Цердахелям всех времен. Красноречиво уже само имечко той чудной организации, которую сколотил Цердахель. “Свободные сыны бирешей” — только что бы тут значило “свободные”? Ни один биреш не свободен, а тот, кто делает вид, что намерен заплатить больше, чем имеется у него в кармане, — просто пройдоха. Сокращать путь любят только ленивцы, а Цердахель пытается сократить путь. Своим утверждением, будто мы сами и есть наши собственные предки, и нам вовсе не требуется познавать самих себя, и мы, дескать, можем преспокойно смириться с тем, чтобы наши имена давались нам другими, он освобождает каждого отдельного человека от обязанности искать свое место в общей системе. “Он не ищет, его находят”, — цитирует он, искажая Книги. И все, вздохнув с облегчением, устремляются по этому ложному, апокрифическому пути. Взгляните хоть на Де Селби, как он мучается. А все по милости Цердахеля с его лжеучениями! Мы, монотоны, — вдруг патетически возгласил Наоборотистый, будто выступая перед собранием, — мы, монотоны, признаем два великих принципа бирешей: насчет собак, возвращающихся на свою блевотину, и насчет совместного разгрызания кости. Как всякий разумный человек, мы рады тому, что для нас не существует прогресса, что мы не в состоянии крутить волчок истории, не вращаясь вместе с ним, как рады мы и тому обстоятельству, что производственные отношения и структура нашей маленькой общины не менялись на протяжении столетий и все, что мы делаем, не только отражает, но и воспроизводит нас же самих. А значит, тот образ, в каком предстает наша совместная жизнь в плодах нашего труда, как нельзя более наглядно иллюстрирует следующее: мы производим работу, а она производит нас, — следовательно, она создаст нам детей, которые будут такими же, какими были мы. Поскольку мы окружены “вещами, что вечно взирают на нас под одним и тем же углом зрения”, как выражается поэт *, и поскольку мы видим единственную возможность познания в этом нашем увековечивании самих себя в процессе труда, в этом вечном воскрешении всех наших свойств и отношений, — мы, стало быть, приветствуем и то, что наш шахматист однажды чрезвычайно метко обозначил как “пат бирешей”. Рассудок, учит нас басня, озаряет голову глупейшего! Мы не народ, становящийся глупее от понесенного урона, как нас иногда оговаривают. Историческая уверенность монотонов заключается в том, что мы, в течение столетий извивающиеся в муках на прокрустовом ложе истории, познаем наконец свою ошибку — и это станет вознаграждением за все перенесенные страдания. Каким же еще образом, кроме как вызов и ободрение, должны мы толковать то место в Книгах, где с резкостью, не допускающей возражений, провозглашено: глаза, подобно псам, в смертельной тоске по дому не могут отворачиваться от жизни даже в омерзительных ее сторонах. Однако мы решительно отвергаем ложное учение гистрионов, которое желает заставить нас уверовать, желает усыпить нас, проповедуя, будто мы сами и есть наши собственные отцы: я — “Наоборотистый”, ты — “Пройдет-через-два-окна” — какие-то мародеры на путях истории, которые с остервенелой жадностью бросаются на проходящие мимо телесные оболочки, дабы завладеть ими. Я не ашкеназ, как Цердахель, который топчет лицо Божие и повергает колесо перед крестом! Я не “Наоборотистый” — слышишь, ты? Я Инга!»