А Ленька, лежа под забором, слышал, как четверо вошли в холодные сени, как во двор хлынул хмельной гул голосов, – это Тюрин открыл внутреннюю дверь. Несколько мгновений, которые он сберег неожиданностью своего появления, стояла во дворе томительная, почти смертная тишина. Затем в доме бухнуло два или три раза. «Господи, – взмолился Ленька, сделай так, чтобы Болотова убило, а из ихних чтобы никого…» И объяснил богу свою странную просьбу: «Срок я тогда возьму тяжелый, а у меня баба молодая, скурвится». Но, вспомнив о Болотове, Ленька вспомнил о свояке, глянул на него. Свояк подползал к нему. Сейчас ляжет грудью на Ленькину грудь, вонзит зубы в горло…
– А-а-а!.. – заорал Ленька и бревном покатился прочь, оставив ни с чем менее сообразительного свояка. – Спаси-и-те!
Расчехняев мычал, в исступлении разбивая подбородок в кровь.
Сергей Гадалов нашел Леньку метрах в пятидесяти от дома. Он не выразил по этому поводу никакого удивления, только попенял:
– Тебе что было сказано? Шубу караулить… А ты?
– Шубу… – всхлипывал Ленька. – Пошел ты со своей шубой! Свояк чуть мне горло не перегрыз!
– У него же кляп во рту, – сказал Сергей, вспарывая ножом веревку, которой были связаны Ленькины руки и ноги. – А ты, гляжу, сильно чувствительный, Леня. Жить хочешь, зачем в банду тогда полез?
– А Болотов? – с надеждой спросил Ленька.
– Жив твой Болотов.
– Ну бог, ну фраер! – горестно воскликнул Ленька. – Пришьют они теперь меня!
– Отпришивались, – успокоил его Сергей. – Им до трибунала только и осталось дышать. Ты нам помог, тебе суд зачтет. А после суда, мой тебе совет, просись на фронт. Кровью смоешь свою подлость перед Республикой – человеком станешь.
– На фронте тоже убивают, кореш!
– Я тебе не кореш, – строго сказал Сергей. – Ишь ты, прыткий! Я тебе, дураку, совет дал, а там – гляди сам.
Глава четырнадцатая
Сергей проводил Ивана до городской окраины. Вышли из саней и, стеснительно помедлив, обнялись.
– Поклон дядьке, – сказал Сергей. – Хороший он у тебя старик, Ваня. Жил я у вас, как у родных. Вот, – засмущался он и сунул в карман Иванова полушубка пачку махорки, – подарок ему передай.
Иван дернулся было, но, увидев лицо парня, сказал ворчливо:
– Зря балуешь.
Сергей рассмеялся.
Всего-ничего прожил Гадалов у Елдышева с Bepжбицким, а без него изба словно опустела. Дядька слонялся из угла в угол, нещадно дымил дареной махрой, вздыхал.
– Знамо дело, нехорошо каркать, – вдруг сказал он, – а чую, Ваня: жить нам недолго осталося. Страха нет, но сердцем томлюся.
– С непривычки, – успокоил его Иван. – Я как попал в окопы, так первое время и жил тем: убьют, убьют… Ничего, задубел. И живой, как видишь.
Той же ночью в Ивана стреляли. Пуля на излете задела грудную мышцу и тупо ударила в забор. Иван взял ее из доски теплую. То ли пугают, то ли сами еще боятся, подумал он. Сплющенный кусок свинца, рубленный дома, мог бы свалить и кабана, окажись стрелок поближе и пометче.
– А ты говоришь – с непривычки, – ворчал дядька, разрывая чистую тряпку на бинты. – Хороша привычка… Нет, мое сердце не обманешь. Помню, как попасть на льдах в относ, так сердце колет, колет… Ну, мужики, говорю, сегодня быть беде. Тем и спасались.
Иван вспомнил, как они однажды спасались, улыбнулся, но перечить не стал. Давно это было, словно в другой жизни и не с ним. Жив ли тот земсковский жеребец, что плакал, лежа брюхом на льду? Посмотреть бы на него, вдохнуть запах пота, унестись в свою юность… Ивану двадцать шесть лет, а восемнадцатилетние зовут его по имени и отчеству, словно отрубая себя от него. Что ж, Иван старше их на целую войну. Она тяжким грузом лежит на его плечах, а еще – признаться стыдно! – ни одна девка не целована, о прочем же и подумать страшно – дыхание перехватывает злая мужская тоска. Батя наградил несмелым характером, хоть умри.
А хлеб тек…
И дни текли…
Каждый пуд хлеба учитывал Иван, а дням своим учета не вел. Мало их осталось, но не крикнешь, не предупредишь – почти 100 лет пролегло меж нами… И счастлив тем человек, что не ведает своего смертного часа, что до последнего глотка воздуха и удара сердца с ним живут его надежды и тверды думы его и труды.