Князь Константин держится рукой за раскрашенное витое перильце. Шелковая синяя рубаха с расстегнутым воротом перехвачена широким тканым поясом. Ветерок колышет рубаху на груди, и она переливается радужным огнем. Князь старается держаться строго, супит брови, но у него это плохо получается: загорелое лицо его, с еле заметной бородкой, открытое, светлое, кажется, скажи ему сейчас какую-нибудь шутку — и он расхохочется.
По-иному настроен старый боярин Третьяк Борисович— хмур и суров, к этому так просто не подступишься. Тяжелыми темными руками он тоже опирается на перильце, и думается, что оно сейчас рассыплется и рухнет вниз.
Боярин в самом деле недоволен придуманной затеей — вершить суд при толпе. «Как еще неразумен Константин Всеволодович! Прост вельми, гордости княжеской не имеет. Не строгий княжий суд — потеху людишкам устроил, И то хоть дружинников в полном облачении согласился поставить. А и того не хотел».
По обе стороны крыльца стояли воины — сверкали на солнце широкие наконечники копий, у каждого на перевязи меч в добрых ножнах, с отделкой. Невелика у князя дружина, но все молодец к молодцу, каждый — двух стоит.
Воины огораживали просторную, выложенную плоским камнем площадку. Посередке ее стоял на коленях лицом к князю сутулый, чуть не горбатый, человек. Редкие потные волосы прилипли к желтоватому черепу, отвислые щеки трясутся. Одет он был в длиннополый кафтан с узкими рукавами. Боярин Юрок Лазута.
Когда Филька пробился к крыльцу, княжеский тиун уже огласил, в чем обвиняется боярин: воспользовавшись-де тем, что владелец сельца Борушки Козьма Лазута помре, сродственник его, Лазута же Юрок, неправдою оттягал оное сельцо с кабальными мужиками у вдовы Козьмы Лазуты — Матрены.
Теперь тиун выкликал послухов-свидетелей. Побаиваясь, те выходили на площадку, кланялись поясно. Боялись не зря, бывало не раз, когда послуха объявляли доносчиком, а доносчику, как известно, первый кнут. Да и дело-то необычное: не простого мужика судят принародно — боярина.
Каждому, кого вызывали, князь Константин задавал вопрос:
— Рассказывай. Так ли было?
— Так, государь наш, так. — И опять послух делал низкий боязливый поклон, после чего старался поскорее затеряться в толпе.
Но были и посмелее, словоохотливее:
— Сродственница ему Матрена, и он ту Матрену ободрал как липку. Не токмо сельцо, а и домашнее богачество ее приглянулось, к своим рукам прибрать хотел. Он Матрену-то в порубе держал, в еде отказывал, таскал за волосья при всем народе и бил топками и пинками. Зверел аки волк.
Слушая, князь Константин сдвигал к переносице брови, недобро поглядывал на боярина. А тот тянул к нему руки, ждал сочувствия. Князь отыскал взглядом старую женщину, закутанную черным платком по самые глаза.
— Ты-то что скажешь, Матрена? Так ли было?
Женщина подалась вперед, но, словно чего испугавшись, опять застыла, только шевелила бескровными губами.
Князь нетерпеливо пристукнул кулаком по крашеному перильцу.
— Что ты молчишь? Так ли было?
— Вестимо так, государь. — Женщина затравленно посмотрела на сгорбленного боярина, потом быстро на князя. Робея, стала рассказывать: — Как мой муж Козьма помре, с того времени стал разбойничать. Хоромина моя и та стала ему нужна, справность вся… Заобыклая злоба у него, у аспида. Ждала себе смерти.
— Так что же ты молчала? Раньше зачем не жаловалась?
— Закаялась я правду искать, — тихо сказала женщина. — Худа боялась.
— Какого еще худа, кроме этого! — удивленно воскликнул князь. Непонимающе развел руками: —Не пойму тебя, боярыня.
— Боюсь, государь, худа, — дрожа телом, подтвердила свои слова Матрена. — Не стало нигде правды.
— Вот заладила! — Князь Константин досадливо поморщился. Пригляделся к притихшему народу и вдруг гневно выкрикнул: — Без понятия речешь, Матрена! Была у нас правда и будет!
Толпа качнулась, зашевелилась. Послышались крики:
— Любо, княже! Не перевелась правда! Стоит Русь на правде и стоять будет!
Князь Константин, сам того не замечая, расправил плечи, успел незаметно ткнуть в мягкий бок боярина Третьяка Борисовича: гляди, мол, старая редька, как народ откликается на добрые слова, и не говори вдругорядь, что судить принародно — один хай будет. Но боярин не поднял и головы, только охнул слабо: жесткий кулак у молодого князя.
— Была и будет, — повторил Константин. — А тебе, — наливаясь бешеным гневом, обратился он к помертвевшему боярину Лазуте, — за жадность неуемную, за лютость такой приговор будет… — Кивнул тиуну, подобострастно ловившему каждое его слово, досказал — Дать ему захудалую клячу, какая найдется, одеть в рубище и выставить на посмех честному люду на торгу. Пусть красуется! Деревеньку Матрене возвратить. — И снова метнул гневный взгляд на Лазуту, который все еще с мольбой тянул к нему руки. — Поместье твое отписываю княжескому владению. Отныне ты не боярин. Не быть тебе в довольстве.
— Ох! Ох! — только и простонал Третьяк Борисович: и откуда что берется у этого вьюноши.
А по площади прокатилось громом:
— Любо, княже! Любо!
Понравилось: молод князь, а судит по справедливости, как добрый, мудрый муж.