– Мальчиков.
– Каких, – я спрашиваю, – мальчиков?
Толстый отвечает:
– Мальчикова обувь.
Там сандалии, там «хром», в углу же на железной печке и вокруг засели Тюха и Матюха, да Колупай с братом, едут к какой-то сватье за сахарной самогонкой в девяносто пять градусов.
И всем отчего-то очень весело, все без перерыву острят, то похлопывают друг друга, то попискивают, подмигивают, будто все родня между собой или дети.
Нет, что бы ни говорили худого о торговле, но она в каком-то родстве с художеством: в ней та же страсть к жизни, аппетит и нюх. Я никогда в таком обществе не скрываю, что я литератор, напротив, cтaраюсь поскорее об этом сказать, через это сделаться своим и уже не стесняясь расспрашивать и записывать.
– А на что тебе, – спрашивает толстяк, – болотные сапоги?
– Мы, – отвечаю, живем на болоте, необходимо ходить в высоких сапогах.
– Ишь ты, писатель, все с подковырками, а ну-ка, напиши в свою газету жалобу от русского народа, что уничтожили такие его любимые старинные буквы, ять, фету и твердый знак.
– Не знал, что эти буквы любимые.
– Ну как же, они слову свободу дают, хочешь, ты их ставь, хочешь не ставь и так поймут, с ними слово кудрявей выходит. На это Колупай заметил:
– Да, три легкие буквы отменили, пять твердых дали.
– Какие же твердые?
– Скверные буквы: Ре – Се – Фе – Се – Ре!
В вагоне все засмеялись, и до самой Волги посыпались неудобные анекдоты, их все, наверно, кто-то собирает, записывает, после будет из них замечательная книга русского смеха. Неужели так пропадет? Нет, я верю, это не пропадает.
Мы спустились к привозу через Волгу, и вот уже не знаю, почему так мой толстяк, минуя казенный перевоз, подходит к небольшому частному ялику. Лодочник, глянув на толстяка, сказал:
– Ты бы лучше все-таки на казенном ехал.
Толстяк плюхнул, ялик погрузился, мы прибавились, ялик краями стал почти в уровень с водой. И так мы едем через Волгу, а лодочник рассказывает беду: неделю тому назад вот тоже так поехали и все потонули, да вот как, что и мертвых до сих пор не нашли. И будто бы люди эти были с большими деньгами.
Мы спросили, почему он думает, что неизвестные утонувшие люди были с большими деньгами, лодочник ответил:
– Рынок почуял.
Толстяк объяснил, что это значит.
– Очень просто, – сказал он, – сейчас ты увидишь, какой у нас рынок, у тебя голова закружится с непривычки. Ну вот, бывало, есть у тебя обувной магазин в Астрахани, ты пишешь письмо, тебе высылают грузом башмаки, сапоги, чего ты заказал. Нынче ты человека посылаешь купить, и если в Астрахани, положим, пять магазинов, в Кимры едет от Астрахани пять человек, из Ташкента, из Самарканда, с Кавказа, откуда хочешь, со всех концов России ты можешь теперь на базаре найти представителя, получше даже, чем было в Государственной думе. И на всех на них рынок готовит товар. Вот он приехал с долларами, поглядел и едет в Москву, меняет на черной бирже доллары на червонцы и катит обратно закупать присмотренное. Купили, отправили, кончился рынок, пусто. А вот и не пусто, много осталось – отчего? Может быть, ехал тот человек с червонцами, да и утонул в Волге, и остался его товар, рынок почуял. Понял?
Так, болтая, мы подходим к базару, и он чует приближение толстого, все, кто ни встречается, с весельем его приветствуют, похлопывают, кто сзади по лысине, кто по брюху, и мне весь базар представляется, как огромный, раздутый живот. Как сиротливо, наверно, смотрят все эти провинциальные скромные домики в пустые дни, все дремлет и вянет и так все слабо выражено, как на лице при пустом животе. Но в базарный день со всех дорог, со всех концов лесных, полевых и болотных, с раннего утра трусят лошаденки, и чего только не навезут бородатые овчинные мужики. Купив себе на поларшина горячей самодельной колбасы с ситником, мы уплетаем это около керосиновой бочки, а леший лезет прямо по бочкам, прет на баб, ноги давит, валяет ребят, кругом на него ругаются, кричат: «Куда ты лезешь, немытое рыло, куда прешь?» – а он все лезет и лезет прямо на нас и вот добрался.
– Чего тебе, дедушка, надо?
– Чистого деготьку, батюшка, деготьку.
– Я не торгую.
– Чего же ты возле бочки стоишь?
– Колбасу ем.
Колбасу…
А сам наметил где-то еще и полез в самую гущу за чистым дегтем, и, верно, так он, бестолковый, весь день будет лазать, валять баб, давить ребят, и сколько их таких леших лазает по этому огромному брюху скромного города.
Живот все раздувается, и здорово варят кишки, а в кишках, как газы брюшные, ныряют спекулянтики и вояжеры со всех концов Руси. Их очень много, в тот раз кто-то из них утонул, живот вздрогнул, замялся, и теперь опять пошло, рынок больше не чует, что не для Волги лежит один с карманами, полными червонцев.
Мы возвращаемся к перевозу под вечер, и с нами все прежние наши попутчики тоже идут. Тюха да Матюха, да Колупай с братьями. И вот на берегу Волги видим народ, мы все туда, что такое?
Утопленник.
– Тот самый?
– Ну да: еврей.
И везет же мне в жизни на утопленников, и началось это с раннего детства, когда невод к нашему дому притащил мертвеца и тут же билась маленькая, совершенно серебряная рыбка.