Проще говоря: не было бы многих и пылких увлечений — не было бы той страстности, которой пропитаны многие работы Циолковского. Великое (космическое по своей природе) чувство любви окрыляет человека, пробуждает в нем дремлющие потенции. Без вдохновения (а его в мужчине может пробудить только женщина — и не одна) не было бы ни Гёте, ни Байрона, ни Пушкина, ни Тютчева, ни Есенина. Перечень можно продолжить и именами многих художников, композиторов, ученых, политиков, полководцев. По правилам, установленным самой природой, вожделение должно реализоваться в соитии двух сторон. Но случается и иначе: влечение и влюбленность, не встречая ответа, оказываются односторонними. Неудовлетворенная страсть порождает ещё большую страсть, но уже в ином проявлении. Разбуженная космическими силами и рожденная в лоне Вселенной нерастраченная энергия, неуклонно требуя удовлетворения, находит в таком случае выход в творчестве, материализуя на практике высшие идеалы. Таковой была всепоглощающая любовь Данте к Беатриче, которую поэт видел всего-то четыре раза, но навечно обессмертил в «Новой жизни» и «Божественной комедии». Циолковский стал носителем и выразителем подобной же космической любви и страсти:
«Меня тянуло к женщинам, я непрерывно влюблялся, что не мешало мне сохранить не загрязненное, не запятнанное ни малейшим пятнышком наружное целомудрие. Несмотря на взаимность, романы были самого платонического характера, и я, в сущности, ни разу не нарушил целомудрия (они продолжались до 60-летнего возраста)».
К сердечным страданиям добавлялось чувство беспомощности и униженности от глухоты, ещё в детстве (после заболевания скарлатиной) лишившей Циолковского нормального контакта с миром, с людьми:
«Глухота — ужасное несчастье, и я никому её не желаю. Но сам теперь признаю её великое значение в моей деятельности в связи, конечно, с другими условиями. Глухих множество. Это незначительные люди. Отчего же у меня она сослужила службу? Конечно, причин ещё множество: например, наследственность, удачное сочетание родителей, счастливое оплодотворение яйцеклетки, гнет судьбы. Но все предвидеть и понять невозможно. Человек выходит не в отца, не в мать, а в одного из своих предков.
Но что же сделала со мной глухота? Она заставляла страдать меня каждую минуту моей жизни, проведенной с людьми. Я чувствовал себя с ними всегда изолированным, обиженным, изгоем. Это углубляло меня в самого себя, заставляло искать великих дел, чтобы заслужить одобрение людей и не быть столь презираемым. (Мне всегда казалось, что за глухоту меня презирают. Да так оно и было, хотя принято скрывать презрение к больным и уродам.)».
Глухой человек ощущает собственную неполноценность в неменьшей степени, чем слепой. Но если к слепым окружающие обычно проявляют сочувствие и жалость, то по отношению к глухим демонстрируется нередко странная снисходительность, которая в конечном счете заставляет плохо слышащего (и тем более — совсем не слышащего) осознавать унизительность своего положения и, как следствие, — избегать излишних контактов и замыкаться в себе. Однако глухота (калечество — как он сам выражался) обернулась для Циолковского неожиданным благом. Сторонясь сверстников, он обрел других верных друзей — книги, позволявшие ему непрерывно заниматься самообразованием.
«Книг было, правда, мало, и я погружался больше в собственные свои мысли. Я не останавливаясь думал, исходя из прочитанного. Многое я не понимал, объяснить было некому и невозможно при моем недостатке. Это тем более возбуждало самодеятельность ума. Глухота, заставляя непрерывно страдать мое самолюбие, была моей погонялой, кнутом, который гнал меня всю жизнь и теперь гонит, она отделила меня от людей, от их шаблонного счастья, заставила меня сосредоточиться, отдаться своим и навеянным наукой мыслям. Без нее я никогда бы не сделал и не закончил столько работ».