Вот так приходит к человеку чувство счастья, ни с чем не сравнимое наслаждение творчеством и радость победы. «То, что раньше было, то скорее забавы театральные, период студийности, — разрешала она себе думать и так. — С этим покончено. С сегодняшнего дня начинается артистка, и с экрана вам будет что увидеть, леший бы вас не взял! А могло же и не быть этого! Могли бы тебя и не открыть, как этот открыл? Вот так бы и жила, и привыкла бы ко всему, притерпелась бы к штампам, перебегала из фильма в фильм, так и не испытав порыва вдохновения, все мельчая в отведенных тебе ролях, а жернова будней спокойно и равнодушно перетирали, перемалывали бы твою жизнь... Никогда бы и не узнала, что кусты жасмина за окном могут быть так прекрасны под луной и что холодный ветерок, налетев с луга, совсем не холодный, он просто целует тебя в разгоряченное лицо...»
Маму хотелось благодарить за то, что она тебе дала, что в душу тебе вложила, еще малютке. С детства в доме жило уважение к искусству, как к чему-то серьезному, значительному в человеческой жизни. Печатью красоты было отмечено все, что тебя окружало, все несло на себе знаки творчества: и колыбелька, в которой тебя качали, и печь изразцовая, и резная ложка с деревянным колечком, и мамины писанки, подвешенные на ниточках к посудному шкафчику... Весь род как бы сконцентрировался в тебе своею творческой силой, своими песнями-припевками, дедуниным умением воплощать в куске дерева свои фантазии и маминым вышиванием на все способы — то «крестиком», то «низинкой», а особенно же красивой гладью: по белому фону нежным плавным музыкальным контуром... Мастерица разрисовывать писанки, вышивать, мама сама вышила портреты Шевченка и Франка, и, сколько Ярослава себя помнит, висят они в хате под рушником... Когда была маленькой, каждое лето забирал ее дедуня к себе в горы, на полонину, учил варить в казанке мамалыгу, излюбленную еду горных пастухов и лесорубов, которую они называют «пулепта»... Неторопливый, задумчивый, сядет, бывало, и подолгу смотрит вдаль. «Нанашку, что вы делаете?» — «Нич не делаю, только гляжу...» — и смотрит на горы. Часами. И они всегда другие для него.
Сколько слышала еще сызмала семейных преданий про мытарства людей своего края, про шифс-карты, про агентов-обманщиков, которые отправляли куда-то на невольничьих кораблях для скота твоих теток и дядек, «людей в кожухах»... Вповалку в трюмах душных, на гнилой соломе... Болезни, угасание детей, которых потом растерзают акулы за бортом среди волн океана... Дядько Яцько, с горя напившись, в вывернутом кожухе буйствует на палубе, порывается к штурвальному: «Дай колесо! Я поведу! У меня чифкарта! Поведу вас в такую страну, где счастье есть, а не доллары ваши г...!» Потом манитобы да соскачеваны, биржи труда, батрачество и неприветливость прерий, где муж и жена, несчастные гомстедовцы, впрягшись в борону, рыхлят свои акры, чтобы посеять на них зернышки пшеницы из домашних узелков... А когда рождается ребенок, то и там, в прериях, ему говорят: «Далеко отсюда есть у тебя родной край. С садами вишневыми, с соловьями, с хатками белыми...» Судьба народа — разве ж не отразилась она в тебе самой, в новой твоей судьбе? И разве же все то, что было, не помогло тебе сегодня воссоздавать перед объективом горечь и печаль неволи? Из всех тех источников ты пила, вся трагическая поэзия народа тебя вспоила, и это тоже дало тебе силу раскрыться сегодня в творчестве...
Только закрывала глаза — видела солнцем залитый луг, луг цветистый, полный жизни, в щедрой гамме красок: белых, васильково-синих, сиреневых, лиловых, что с дивным художественным вкусом переплелись на фоне сочно-зеленого (природа обладает таким тонким вкусом!), и колокольчики, и даже конский щавель, поднявшись над половодьем трав стройностью своих стеблей-соцветий с их как бы подпаленной, терракотовой смуглотой. Ничто не нарушало гармонию красок. «Творчество — это любовь, прежде всего любовь! — думала она страстно.— Главное, нужно быть способным любить! С тех пор как я это почувствовала, как я полюбила, — я стала артисткой! Мне теперь под силу творить настоящее, может, даже долговечное!.. Но какая ты сегодня! Как много на себя берешь! Для тебя сейчас нет недостижимого...»
Засмеялась в полусне Ярослава. И сама уже брела в том солнечном разливе лугов, тонула в цветах, в щебете жаворонковом, в гудении пчелок, и кто-то, похожий на легкий ветерок, ласкал ее, обнимал, обцеловывал, и даже во сне она ощущала, как все тело у нее тает, будто снег под солнцем, тает она вся, становится бестелесной... «С каких ты гор? Кто ты есть? И как твое настоящее имя?»
Латунный месяц летит в облаках по небу, «газик» брезентовый летит по земле, по мостовой меж вербами корнистыми, которым тысяча лет. В «газике» Ярослава, бледная, встревоженная, рядом с ней Ягуар Ягуарович, он сам вызвался сопровождать ее. На почту мчатся. Только было погрузилась в сон в том счастливом экстазе после съемок, как ее разбудили. Бронек — девятиклассник, сын директора школы, стоял с бланком в руке, нереальный, как пришелец из сна: