Генрих, хотя знаток и в вышивании, был поражен альбомами. В этих альбомах, как мы сказали, находились рисунки красивейших цветов сада Цецилии: имя каждого было написано внизу. Генрих с удивлением заметил, что, если можно так выразиться, каждый цветок имел свое особенное лицо, вполне соответствовавшее имени, ему данному. Он попросил Цецилию объяснить ему эту странность, и Цецилия рассказала ему о своем воспитании в кругу этих цветов, о том, как она подружилась со своими благовонными друзьями, как силой симпатии достигла возможности понимать печали и радости своих лилий и роз, как, наконец, по их характерам и приключениям окрестила их соответствующими именами.
Генрих слушал этот рассказ, как очаровательную волшебную сказку, но сказка эта была быль, волшебница перед ним. Всякую другую девушку, кроме Цецилии, которая стала бы рассказывать ему подобные вещи, счел бы он безумной; было заметно, что непорочное дитя описывало свою жизнь, свои чувства, свои радости и огорчения; если она и приписывала их цветам, то от чистого сердца. Говоря про одну несчастную розу, она почти плакала.
Маркиза слушала и старалась время от времени переменить разговор, находя все эти ботанические приключения не стоящими внимания, но Генрих держался иного мнения; ему казалось, что он видит не человека, а какое-нибудь фантастическое существо Оссиана или Гете.
Однако, когда маркиза произнесла слово «музыка» и открыла фортепьяно, Генрих, будучи сам музыкантом, попросил Цецилию спеть ему что-нибудь.
Цецилия не умела заставлять себя, не знала, есть ли у нее дарование или нет, быть может, не знала даже, что такое дарование.
В музыке, как и в живописи, отличительной чертой Цецилии было чувство, и, когда она с неописанной прелестью пропела несколько романсов, Генрих попросил ее сыграть что-нибудь ее собственного сочинения.
Тогда Цецилия опустила руки на клавиши и начала одну из своих странных фантазий; ноты, взятые с педалью под сурдиной, означали ночь; шум затихал мало-помалу, и его место на земле сменяло совершенное молчание, нарушаемое только журчаньем ручейка; потом посреди возвышенного спокойствия мрака раздавалась песня птички, мелодичная, неизвестная, которая пела в сердце Цецилии, как эхо небесных мелодий, и произносила: надежда, молитва, любовь.
Слушая эту странную симфонию, Генрих закрыл лицо руками, опустил голову и, подняв ее, не думал вытирать слезы, дрожавшие на его ресницах, — он увидел Цецилию, сидевшую с глазами, поднятыми кверху, и с влажными ресницами. Он готов был броситься перед нею на колени и поклоняться ей.
В эту минуту баронесса и герцогиня вернулись из сада.
XIII. Бог располагает
Когда госпожа де Лорд и Генрих де Сеннон уехали, когда маркиза и баронесса разошлись по своим комнатам, когда наконец Цецилия осталась одна, ей показалось, что в жизни ее произошла большая перемена.
И однако ж, сколько ни старалась она разгадать, что это была за перемена, — она не могла дать себе в ней отчета; она не могла бы определить ее.
Увы! Первое чувство любви проникло в сердце бедного ребенка, и, подобно первому лучу солнца, оно осветило перед глазами ее множество предметов, дотоле покрытых мраком ее равнодушия.
Ей стало душно в комнате, она сошла в сад. Все предвещало грозу; цветы ее склонялись к стебелькам, как будто и для них воздух также был слишком тяжел. Бывало, Цецилия утешала их; сегодня Цецилия сама склоняла голову на грудь; верно, предчувствуя скорую бурю.
Она два раза обошла вокруг своего маленького мира; села в свою беседку; старалась следить за пением малиновки, щебетавшей в кусте сирени, но какая-то пелена отделяла ее внутренний мир от предметов, ее окружавших; она не могла владеть своими мыслями; что-то неведомое гнездилось в ней и думало против ее воли; пульс ее забился вдруг так сильно, что она вздрогнула, точно в лихорадке.
Дождь крупными каплями начал накрапывать, и раздался удар грома; Цецилия не слыхала грома, не чувствовала дождя. Ее мать, беспокоясь отсутствием дочери, позвала ее, но только во второй раз узнала Цецилия голос матери.
Проходя через зал, она увидала свой альбом на столе, фортепьяно еще открытое; она начала пересматривать свои рисунки цветов, останавливаясь на страницах, на которых она останавливалась с Генрихом, припоминая все, что она говорила молодому человеку и что тот отвечал ей.
Потом она села за фортепьяно, пальцы ее упали на клавиши, и снова раздалась мелодическая фантазия; только теперь в ней было еще более глубокой грусти, чем в первый раз.
При последнем звуке своего голоса, при последнем звуке инструмента она почувствовала, что чья-то рука коснулась ее плеча, — то была рука матери.
Цецилия вздрогнула; она думала, что мать начнет говорить ей о Генрихе.
О Генрихе! Впрочем, в этом движении души имя молодого человека в первый раз так явственно представилось ее уму. До тех пор что-то ему принадлежавшее разлито было на все, что окружало ее, но это что-то было невещественно, подобно туману, неосязаемо, подобно запаху.
Она думала, что мать станет ей говорить о Генрихе.