Рита ушла. Цесаревна опять стояла перед иконами и думала о своем деле. То решалась она взять все на себя и тогда продумывала каждую мелочь, то вдруг нападала на нее слабость, ноги обмякали, голова становилась бездумной и все казалось ей безумием. Тогда не знала, как и куда ей укрыться. Она позвонила Чулкова.
— Василий Иванович, дочку ранцевскую напоил чаем?
— Напоил… Сейчас снова ушли.
— Подай и мне.
Чулков принес большой серебряный поднос с чайником и чашкой китайского фарфора и налил цесаревне чаю.
— Ваше высочество, тут еще немка Строусша, что при гардеробе состоит, желает вам чего-то сказать.
Звали Строусшу. В этот день всякий человек казался цесаревне нужным и каждый слух казался важным и значительным.
Старая немка рассказывала цесаревне, что ей говорили, будто фельдмаршал Миних был у цесаревны и, припадши к ногам ее, просил повелеть ему, а он-де все исполнит.
— И будто ваше высочество сказать ему изволили: «Ты ли тот, который корону дает, кому хочет? Я оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу… Пошел-де вон!..»
Старая служанка смеялась беззубым ртом.
— Так, матушка, и сказали: ежели, мол, пожелаю, и без тебя корону-то получу…
— Ну, ступай… Нечего пустяки болтать. Она осталась одна.
Каким, однако, непонятным, таинственным, непостижимым путем ее сокровеннейшие думы становятся известными дворцовой челяди. Кто мог внушить такие слова, такие понятия, в которых она сама себе не признавалась этой глупой старухе Строусше? Почему она сказала именно про Миниха, о ком не раз подумывала и, пожалуй, в таких же выражениях цесаревна… «Ты ли, мол, тот, который корону дает, кому хочет?..» Снова одолевали страхи. Лихорадочная дрожь трясла ее в жарко натопленной, душной спальне.
Темнело. Зимний день догорал. В опочивальне не зажигали свечей и был только неверный свет от затепленных перед образами лампад. За окном с задернутыми занавесями была страшная тишина ожидания.
Рита вернулась с разведки совсем замерзшая. Она была в Конном полку и там слышала, будто в крепости у гробницы Анны Иоанновны привидения кажутся.
— Так что даже, ваше высочество, часовые отказываются стоять.
Был нестерпимо жуток рассказ Риты в темной спальне, где по углам точно призраки шептались. Цесаревна поникла головой.
Мятется, видно, душа Анны Иоанновны, недовольна тем, что сотворила необдуманным своим письмом. Цесаревна вспомнила тот вечер, после охоты, когда разговаривала она с глазу на глаз с императрицей и та говорила ей, кто должен по-настоящему ей наследовать. Не идет ее душенька ко Господу, быть может, и по Бирону тоскует, не то ему она готовила… Мечется встревоженная душа по земле. Вот-вот и сюда явится.
Цесаревна нервно позвонила.
— Зажги свечи, — сказала она камер-медхен. — Не догадаются петые дуры, что цесаревна в темноте сидит.
— Ваше высочество не приказывали…
— Точно что не приказывала… А ты догадайся спросить… Подумай о том, кому служишь?..
Но и свет канделябров не разогнал призраков из темных углов. Постель казалась страшной. Стало ясно: надвигающаяся ночь не может быть обычной.
В одиннадцать часов вечера, как накануне было условлено, собрались заговорщики. Приехал в парных санях камергер Михаил Илларионович Воронцов и привез мешок серебряных рублей, полученных за драгоценности цесаревны, пришли из своих помещений Лесток, Разумовский, Шувалов и Грюнштейн.
Надо было что-то начинать. Цесаревна не могла решиться, да и не знала, как и что надо делать. Сидели в маленькой гостиной и молчали. Разговор не вязался. Около полуночи цесаревне доложили, что к ней потаенно пришли семь гренадер Преображенского полка. Цесаревна приказала ввести их к себе.
В синих епанчах, ветром подбитых, на рыбьем меху шитых, озябшие на морозе гренадеры несмело вошли в изящный салон цесаревны. В комнате сразу стало холодно от их громадных ознобленных тел.
Старый гренадер Нескородев, детей которого цесаревна когда-то крестила, поклонился ей в ноги и, дыша прокисшим табачным солдатским смрадом, стал говорить:
— Всемилостивейшая государыня, изволишь ныне видеть сама неблагополучие над собой и всей Россией. Где попечение и сожаление отечества и чад своих? Нас заутра высылают в поход, и где сыщем потопающих в волнах защищение? Помилуй, не оставь нас в сиротстве, но защити материнским своим соизволением оного намерения.
Цесаревна молчала. Ее грудь высоко вздымалась. Она нагнулась и подняла гренадера с колен.
— Что у тебя, Нескородев, я в позапрошлом году крестила дочку, — ласково сказала она.
— Так точно, матушка… Лизаветой в твое поминание назвали… Ныне вот расставаться с ней припадает.
По лицу солдата потекли слезы. Кругом заговорили. Гренадеры осмелели.
— В эстакой мороз выступать…
— Познобимся, матушка… Погляди на наши епанчи… Как есть не во что закутать грешное тело от мороза лютого.
— А как выступим, на кого обопрешься, матушка?..
И тебя заедят немцы.
— «Эхи» какие по городу ходят: преображенцев для того ради убирают, чтоб с матушкой расправиться.