— О, Боже сохрани… Я не позволю себе сказать чего-нибудь такого… Вот вдруг пустили гнусную выдумку, что он не застал даже в своих покоях ее светлость, когда вернулся ночью из Москвы… Очень просто: княгиня, пользуясь случаем, снова стала посещать изредка свою эту капличку… которую так не любит князь… Там — сырость… холод… А княгиня и без того слаба… А тут уж болтают ужасные вещи… Конечно, бывает, что и сама княгиня дает легкий повод. Ей скучно. Эти уроки с выскочкой Фавицким… Долгие занятия наедине… Мой Поль даже позволил себе как-то сделать замечание по этому поводу… Но я дал ему понять, как это нехорошо… Он воздерживается теперь… А чужие люди… конечно, им еще больше удовольствия доставляет посудачить… И все рты зажать нельзя…
— Невозможно, граф, что и говорить… Бедный князь… Сколько огорчений ему со всех сторон… Столкновения с Петербургом… волнения здесь… Неурядица в семье…
Долго еще сидели два приятеля и судачили обо всем, что знали и чего не знали даже, потягивая старое бургонское из погреба цесаревича, полученное графом в подарок из Бельведера.
Для приятеля граф раскрыл заветную бутылку, и все живее лилась его речь, по мере того как пустела она, запыленная, старая, покрытая паутиной и плесенью снаружи, налитая густой ароматной влагой внутри.
Наступивший 1827 год внес некоторое оживление в однообразное течение бельведерской жизни…
Из своих богатейших волынских поместий явился в Варшаву тот самый граф Ильинский, который тринадцать лет тому назад в качестве предводителя дворян в Житомире встречал победителя — миротворца Европы, императора Александра, говорил ему витиеватую речь и привлек внимание государя.
Графа, благодаря пышной, расточительной жизни, устроенной по образцу маленьких, но необычайно чванных немецких дворов, знали не только в Литве, на Волыни и во всей Польше, но даже в Петербурге и Москве, чуть ли не во всех главных городах Малороссии: в Харькове, Полтаве и Киеве.
Всюду являлся он с огромным штатом прислуги, с поварами, тафельдекерами, мундшенками, со своим мажордомом, с целой охотой и собственной конюшней. За столом несколько бедных шляхтичей, так называемые "горничные" или "тарелочные", прислуживали тщеславному графу. Приживальщики, шуты и даже артисты собственной итальянской и немецкой труппы, а особенно хорошенькие артистки также были неразлучны с этим "ярмарочным" царьком, как многие величали графа. Он чуть ли не возил с собою особое кресло, вроде трона, на котором восседал, принимая посетителей по вечерам, а по утрам творя суд и расправу над своими "подданными" или слушая декламацию и пение своих артистов, музыку своего оркестра, довольно многочисленного и хорошо сыгравшегося за несколько лет.
Конечно, для поддержания такого, хотя бы и опереточного, "двора" и блеска требовались огромные расходы. Хотя челядь и артисты получали гроши, питались довольно скудно, дома носили лохмотья, музыканты трубили и пиликали с подтянутыми желудками порой, но устраивая пиры и балы для гостей, граф выписывал фрукты и цветы из Италии, дорогие вина лились рекой. Костюмы на артистах и певицах, выступающих в главных ролях, шили из шелка, из бархата, зашивались серебром и золотом…
Сам граф не отличался никакими дарованиями и трудно было решить, что преобладало в этом человеке: тщеславие или глупость? Рабски подражая особам королевской крови в своем обиходе, во всем полушутовском этикете, заведенном у себя, граф имел также и нечто вроде гарема, а сверх того два раза был женат, успел, с помощью больших денег, дважды получить развод и, наконец, в Петербурге женился в третий раз на бывшей хозяйке модной лавки, мадам Крак, этим дав пишу для целого ряда острот и каламбуров относительно "госпожи Крак, ставшей женой господина Крах"!
Действительно, если не разорение в полном смысле слова, то жестокое оскудение постигло, наконец, дутого "ярмарочного" царька.
Поневоле пришлось бы ему отказаться и от прежней мишурной роскоши и от беспутства, от бешеных кутежей, но тут кстати пришло на помощь новое обстоятельство.
Ксендзы вообще, а отцы иезуиты, в особенности, нашли, что стоит заняться чудаком-графом или, вернее, остатками его состояния и быстро обратили его в ханжу, изувера, который теперь щеголял своим суровым благочестием и аскетизмом, как раньше кутежами, развратом и пышностью самозваного царька.
Целыми днями теперь проводил граф по костелам, причащался ежедневно и исповедывался в настоящих, прошлых и даже, кажется, в будущих грехах.
Имел своего капеллана и переносную каплицу… Словом, и здесь, в сфере набожности, доходил до чудачества и крайностей, как везде и во всем.
Явившись в Варшаву, граф, конечно, сделал визит цесаревичу, который знавал этого убежденного шута очень давно и счел нужным пригласить к себе.
Княгиня Лович, заинтересованная рассказами мужа и знакомых о графе, пожелала видеть нового аскета-подвижника.
Постоянно мистически настроенная княгиня и сбитый с толку иезуитами, начинающий впадать в слабоумие граф с первой встречи почувствовали особенное расположение друг к другу.