Или еще один тип любопытный: «Когда кто-то мужественно держится на суде неправом, и я тогда начинаю чувствовать себя человеком. Когда же ломают его – и я боюсь…» Ему, видите ли, нужны живые примеры. Теперь он их ищет отсюда. Слушает московское радио до воспаления среднего уха и жалуется: «Стоило мне только уехать – и ничего! Да и тут тоже век выдающихся посредственностей, старый уголь былых исполинов только и согревает нас. И зрение уходит в темноту, и голос в немоту…» «Чей?» – спрашиваю. «Свободного мира», – отвечает он, промокая свой нос, который уже сам по себе наружный юмор.
– Ну, а у тебя кроме нашей большой и прочной…
– Дружбы? – прямо-таки не даю досказать.
– Нет, стены, которая, конечно, так же прочна, как дружба, лезущая на стену, неужели так и ничего, а мать-Россия?
– Как мы сюда попали? – спрашивает меня мой сын.
– Нас обменяли.
– На шпионов?
– Нет, на хлеб. Запад им – хлеб насущный, а они Западу – хлеб духовный.
– И сколько буханок хлеба духовного получил Запад?
– Много. Надо думать, теперь ему уже ничего не грозит.
– И на что только не меняли евреев, – удивляется мой смышленый мальчик.
– Ты прав, – говорю, – Гитлеру надоело на них пахать, и он в обмен на них приобрел тракторы. Брежневу надоело их терпеть, как Гомулке, и он, в отличие от польского друга, выгнавшего их чуть ли не бесплатно, обменял на хлеб. Посади еврея – и вырастет пшеница. И не простая, а золотая. Это, видимо, первая заповедь его агротехники. Вторая – это надо вовремя его отпустить, и тогда урожай сам пойдет в закрома и снимать не надо. Ну а третья заповедь, она еще в работе. И суть ее сводится к тому, что, если отпустить всех евреев, а потом и зараженных их примером не-евреев, – хватит ли Западу сил, чтоб еще и Кремлю на пропитание подкинуть, а если хватит, то на кого потом менять, ведь не на кого будет тогда обменивать. Разве что на самого себя или товарищей-членов, и еще вопрос – кто кого обменяет раньше и вообще кто чего за всю эту братию даст?
«Даст! Даст! – раздается из гроба стеклянного, откуда голос скрипит, как ногтем по стеклу или вилкой, вместе с ним туда положенной, – еще как даст, старая проститутка, он всегда будет пахнуть Мюнхеном, еще бы не дать этой суке продажной…» И что-то еще про веревку в кредит на шепот свел, окончательно усыхая. Какой матерщинник, однако, а еще живее всех живых.
Бросьте, Вова, Запад теперь не узнать, хоть и попахивает еще этим самым городом сделки позорной, и деньги по-прежнему любит, и маму родную продаст, хоть самое бесценное существо на свете, а если хорошо заплатят – и бабушку тоже, с дедушкой, если жив. Торговец он, и оттого его сделки зачастую пахнут дьявольской псиной, прямо-таки серой несет, не случайно тут такие хорошие кондиционеры. Но сегодня он куда пристойнее попахивает этим городом, некогда печальной столицей его гуманизма, деловитости и заботы о будущем, чем в те времена, когда Гитлер решил отпустить евреев бесплатно и потолкался пароходишко во все порты европейские, американские и прочие, где его отказались принять, и ни с чем возвратился назад. «Вот видите, никому вы не нужны!» – прослезился Гитлер и отправил их в газовую печь.