— Здорово, мужики!
И площадь радостно ахнула, отозвалась на лихое приветствие.
Ножкин кратко сказал, что советская интеллигенция никогда не допустит осквернения священных имён героев, проведёт пятернёй по сальным сусалам осквернителей. Поднял кулак:
— Союзу быть! — и легко сбежал с трибуны под одобрительный рокот.
Выступал космонавт, рассказывая, как с орбиты смотрится наш прекрасный Советский Союз. Кажется, на ладони держишь Туркменский канал, Байкал и Северный полюс.
— Союзу быть! — закончил он своё выступление.
Когда пришёл черёд выступать Куравлёву, он в двух словах рассказал об Афганистане. На этой площади, сказал он, стоят герои его будущих книг.
— Да здравствует Советский Союз!
Не слишком бурно, но ему аплодировали. Митинг завершился быстро. Крючков и Язов сели в машины. Площадь стала рассасываться, как рассасывается сахар в чае, почти мгновенно опустела. Куравлёва поразило, с какой торопливостью офицеры покинули площадь. Как испарились вместе с ними их полки, дивизии, армии, канули корабли и подводные лодки.
Он стоял один, слыша хруст разбираемой трибуны. Пустая площадь металлически блестела в дожде. Мучнисто белел Манеж.
Куравлёв медленно поднимался по улице Горького к Пушкинской площади. Мимо телеграфа со стеклянным глобусом. Мимо памятника Юрию Долгорукому, театрально простёршего руку. Мимо Театрального общества и магазина “Армения”. Каждый раз, когда он приближался к площади, он смотрел на угловой сталинский дом, облицованный бурым гранитом. Что-то в этом доме было привлекательное, почти родное, соединявшее его то ли с позабытым прошлым, то ли с не наступившим будущем.
На улице было неспокойно. Движение машин перекрыто. Люди перебегали с одной стороны на другую. Несли свёрнутые плакаты, древки со скрученными флагами.
Куравлёв остановился у гранитного дома, наблюдая людскую сутолоку.
Вдалеке у Белорусского вокзала клубилось тяжёлое облако, наливалась, темнело, набухало ливнем. Туда устремлялись люди, выскакивали из метро, из окрестных переулков, лились непрерывными ручьями. У всех были похожие, нетерпеливые лица, словно они торопились на весёлое представление. Однако эта весёлость была колючая, электрическая, искрила. Незнакомые люди улыбались друг другу, торопились, словно представление могло начаться без них.
У “Армении” и Театрального общества скапливались войска. Сначала их было немного, но подкатывали автобусы, из них выгружались солдаты в касках, с металлическими щитами. Командиры в мегафон раздавали команды. Солдаты выстраивались, перегораживали улицу Горького, закрывали своими щитами спуск к Кремлю.
Куравлёву казалось, что он стоит у высоковольтной вышки. Вокруг изоляторов потрескивает, дрожит лиловое пламя, и скоро проскочит огромная искра.
Газетные статейки, карикатуры, обмен насмешками, злыми оскорблениями перерастали в прямое столкновение. В распрю, где в ход пойдут кулаки и дубины.
Куравлёву было тоскливо. Его пугали солдаты в касках, с железными щитами, вставшие стеной на любимой площади. Он не любил тот сгусток у Белорусского вокзала, который грозил натиском, слепым стремлением.
Видел, как грозовая туча у Белорусского зашевелилась, разбухла, медленно двинулась по улице Горького к Пушкинской. Солдаты нервничали, перестраивались. Хрипло, по-собачьи, лаяли мегафоны.
Можно было разглядеть демонстрантов. Они несли перед собой огромную трёхцветную ткань, перегораживая всю улицу Горького, как рыбаки тянут бредень. Загоняют в него рыбу. Трёхцветный флаг сгребал людей с тротуаров, вливал в поток.
Они уже миновали площадь Маяковского, приближались. Куравлёв ещё издали узнавал демонстрантов. Впереди, держась за флаг, вышагивал Ельцин, большой, светловолосый, набычив голову. Рядом шёл академик Сахаров, сбивался, старался поспевать за Ельциным, не нарушать шеренгу. Куравлёв узнал Собчака, его маленькую кошачью головку. Галину Старовойтову, ступавшую грузно, выдавливая животом флаг. Станкевича, который был славен тем, что, спускаясь в шахту, мазал себя углем, как истовый шахтёр. Отца Глеба Якунина с чёрной козлиной бородкой, похожего на чёртика.
За ними колыхался вал. Несли трёхцветные флаги. Транспаранты с карикатурами Язова и Крючкова. Отдельным строем шли играющие саксофонисты. То и дело скандировали: “Свобода! Свобода!”
Куравлёв чувствовал игривость толпы, но это была игривость атаки, которая враз превращается в ненависть, в удары, в разбитые головы.
Солдаты достали дубинки и стали колотить в щиты. Унылый металлический стук понёсся по площади, будто принялись за работу жестянщики. В этих стуках было что-то древнее, пещерное, как при охоте на мамонтов. Оно проступило из потаённых пластов земли, где таилось миллионы лет.