В Петербурге, у дома на Гороховой, где Распутин снимал квартиру, волновалась-шумела толпа. Толпа собиралась даже ночью, при факелах, чей свет в темноте бывает очень тревожен, заставляет нехорошо сжиматься сердце; в толпе — разный народ: телеграфисты, рабочие, курсистки, юные барышни из порядочных семей, проститутки, журналисты, старые почтенные матроны, фотографы, крестьяне и конечно же филёры. Швейцар, городовой и два дворника держали оборону распутинской квартиры, никого не подпуская к ней, покрикивая на толпу. Глаза у охранной команды — красные, слезящиеся, эти люди почти не спали, и городское начальство уже подумывало, не отрядить ли трёхсменную охрану?
Отклики на покушение появились в газетах Парижа и Берлина, русские газеты печатали воспоминания тех, кто хорошо знал Распутина.
О Распутине заговорили как о мёртвом...
А Распутин был жив, он вновь очнулся, попробовал приподняться на постели, но упал на подушку, проколотый болью. Просипел через силу:
— Чем я прогневил Бога? — Потом пальцем подозвал к себе врача. К нему подскочил тобольский профессор, готовно наклонился. Распутин пожевал губами и внятно произнёс: — Отправь в Петербург телеграмму!
— Кому, по какому адресу?
Распутин повозил пальцем в воздухе — жест был раздражённым, — сжал глаза в щёлки, выдавил из-под век слёзы, кожа на щеках потемнела, сквозь темноту проступила кирпичная больная краснота, ему было трудно: непрочная ясность, в которой он пребывал, когда очнулся, стремительно уступила место боли, жару, из-под повязки на животе потёк густой гной. Гной быстро собрали.
— Эта... эта... — вновь внятно проговорил Распутин и замолчал.
— Что... эта? — Профессор старался ловить каждый звук, срывающийся с губ Распутина.
— Эт-та... Пи-ши сло-ва.
Профессор пощёлкал пальцами, требуя бумагу и карандаш, оглянулся нетерпеливо, боясь, что ниточка, которая только что протянулась от Распутина к нему, оборвётся, ему подали бумагу и толстый свинцовый грифель.
— Пишу, Григорий Ефимович!
— Какая-то стерва меня заколола!
Записав слова на бумагу, профессор наморщил лоб, сдвинул рот в сторону, словно бы говоря: «Фи!»
— Такой текст и посылать? — спросил он.
— Такой и посылай.
— Будет исполнено, Григорий Ефимович. А адрес какой?
Распутин внятно, словно бы боясь, что этот человек с орденом что-то перепутает или не поймёт, по буквам продиктовал адрес. Профессор невольно отшатнулся от постели, лицо его одрябло, обвисло складками — адрес испугал тобольское светило.
— Такую телеграмму да по такому адресу? — прошептал он, едва двигая серыми губами.
— Да!
Через час в Царское Село ушла телеграмма. Царское Село, именно оно испугало профессора, тоболец знал, кто там живёт, и чувствовал себя так, будто сейчас в комнату вломятся стражники, завернут ему руки за спину и обвинят в чём-нибудь таком... в чём-нибудь таком… в революционном вольнодумстве, например, или в причастности к бомбистам.
Вечером пришла ответная телеграмма — разливы рек, вывернутые столбы и обрыв линий совсем не были помехой телеграммам, если они шли в Царское Село и были подписаны от имени Распутина или шли из Царского обратно и за ними стояло высочайшее лицо — обратный корреспондент.
Текст был короток: «Скорбим и молимся». Подпись под телеграммой отсутствовала. В сопроводительной графе стоял лишь кодовый номер отправителя. У Распутина, когда ему прочитали телеграмму, заметно улучшилось настроение и понизилась температура.
Вид у профессора стал гордым, даже надменным, словно бы не Распутин, а он получил телеграмму. Тюменские врачи отнеслись к этому безразлично — для них авторитеты не существовали, для них существовало только одно — дело. Операции, перебинтовки, терапия, корпий, лекарства и вообще всё, что касалось медицины, а расшаркивание ножкой, политес и «вумные» разговоры — эти атрибуты совсем другой оперы.
Днём Покровское оцепил конный отряд — казаки всё-таки прибыли, слухи подтвердились. Казаки были наряжены в новенькую форму, при начищенном оружии, с блестящими ножнами шашек. «Прибывает кто-то из важных, — догадались покровцы. — Иначе к чему такие строгости?» Они не ошиблись — через два часа в Покровское прибыл тобольский губернатор, действительный статский советник Станкевич, не побоялся грязи и дождей, дорожных промоин и паводков, прибыл сам — раз сам, то, значит, такую команду дали из столицы. Нигде не задерживаясь, губернатор проследовал в избу Распутина.
Распутин был в сознании, сказал губернатору:
— Садись, милый!
Тобольский врач услужливо придвинул гостю табуретку, губернатор сделал жест рукой, прося его оставить наедине с больным. Высоких гостей Распутин не боялся — видывал и не таких, но тут, оставшись один на один со Станкевичем, почему-то оробел. Наверное, потому, что Станкевич руководил землёй, на которой рос род Распутиных, клубень корней уходил в глубину, и если губернатор захочет сделать пакость распутинской семье — сделает ведь, и Распутин, находясь в Петербурге, проглотит этот бутерброд. «Может, и не надо говорить губернатору «милый»?» — засомневался он.