Родимица не знала, что и сказать. Она ждала разъяснения непонятных слов Софьи. Та не замедлила поведать ей все, так как находилась в возбужденном состоянии и очень хотела перед кем-нибудь высказаться, а тем более перед своей старой наперсницей, от которой она не таила ничего. Она начала так:
— Спервоначалу, ведомо тебе, улетел наш сокол за море, жар-птицу искать, что твой царевич Иванушка-дурачок, как в сказке сказывается. Надел на себя шапку-невидимку, сапоги-скороходы, сел на ковер-самолет и был таков. И прилетел он в голанскую землю, во град Астрадам, а оттудова в некую деревеньку, Сардамом прозывается, где корабли строют. Ведь он помешался на кораблях. Ну и проявился в этой деревеньке русской земли плотник, Петр Михайлов прозывается.
— Кто ж этот Петр Михайлов будет, матушка? — спросила Родимица.
— А сам, сокол ясный, в плотники записался… Ну и живет у кузнеца в каморке, ходит по плотникам да слесарям, пьянствует с ними, и никому невдомек, что это царь всея Руси. До чего довел себя с пьянства!
— Точно, матушка-царевна, пьянство до добра не доводит, — соболезновала старая постельница.
— А ты слушай, Федорушка, — продолжала Софья, — пьет это он там в мертву голову, шляется по кабакам, а никому и невдомек, что это царь. Да прилучись такой прилучай: живет в той деревнюшке, в Сардаме, один старый плотник, немецкой же породы, голанец, а сын его, голанец же, у нас корабельным плотником служит и нашего сокола-то видывал и знает самолично. Так сей голанец возьми да и отпиши своему родителю в Сардам, что к вам-де в голанскую землю едет сам царь с посольством, да и приметы сокола приложил: длинен-де, что коломенская верста, черен, аки ефиоп, либо мурин царицы кандакийской, и головой с перепою трясет, сама ведаешь, и рожа у сокола кривляется, и рукой-то размахивает, чтоб кого дубиною хватить, да и бородавка на щеке. А старик-то голанец неграмотен живет: возьми да и понеси в кабак к знакомому целовальнику, чтобы по грамотству своему вычел он сыновнюю грамотку. Ну, мать моя, и читают они. На ту пору шасть в кабак наши плотнички, что царь взял с собой учиться у голанцев плотничному рукомеслу, диви у нас на Москве нет своих плотников! А с плотниками-то сам сокол тоже в кабак… Это царь-то, государь всея Руси!
Родимица только головой покачала.
— Ну, Федорушка, а ты слушай: мне все это один человек рассказал, который тогда тоже был за морем. Ну влетел в кабак наш сокол ясный… Голанцы глядь, у них и поджилки затряслись! Одежонка на нем грязная, рваная, как простого плотника, а приметы царские: и длинен-то он не по-людски, и персоною черен, и головою трясет, и бородавка на щеке! Он! Все спознали его! Сором-то какой на всю Русь-матушку: царь, а и одежонку всю пропил, в плотники записался, стыдно было и имя-то свое царское объявить, так его Петрушкой-плотником и величают, да не Алексеевичем (слава Богу, что хоть батюшково имя не срамит, по крайности, нам не стыдно), а Михайловым назвался… Вот, мать моя, как узнали в Сардаме, что это не простой плотник, а царь, так уличные робятки и ну метать в него камнями да грязью, насилу отбили… Что ж и не сором это?
— Знамо, матушка, сором, — отвечала машинально Родимица, которую больше занимала болезнь дочери, чем волнения Софьи.
— Ну бежал из голанской земли не солоно хлебавши, — закончила свой рассказ царевна.
— Куда же бежал, матушка?
— А в аглицкую землю, за другое море: и там набедил.
— Что так?
— Указал своим молодцам мертвечину жрать, мертвых людей есть.
— Что ты, матушка-царевна! Страх какой.
— Что ж мудреного! От пьянства человек взбесился.[12]
— Ну, и как же матушка?
— Знамо, прогнали чадушку и из аглицкой земли.
— Куда ж потом?
— Убег в цесарскую землю, да там и след его простыл.
— Как так?
— А нечистый его ведает: либо в немецкую веру перешел, либо от винища подох, а уж на Москве ему не бывать царем. Да и стрельцы не хотят его.
— Что стрельцы, матушка! — возразила Родимица. — Их песенка спета.
— Как спета! — горячилась Софья.
— Да где они, матушка? На Москве их только след остался, стрельчихи да махоньки стрельчата, а сами стрельцы, слышь, в Азове да в Таган-роге на земляных работах, а достальные у нас, в гетманщине.
— Ты, я вижу, Федорушка, стара стала, плохо видишь, — самодовольно заметила Софья.
— И точно, матушка, стара я стала, — вздохнула Родимица, — оттого и на покой прошусь.
— Сгоди малость, дам покой, — задумчиво сказала царевна, — постели мне постель в последний раз, когда царицей буду да и из-под венца пойду, тогда иди на все четыре стороны.
Родимица недоверчиво покачала головою.
— Ты не веришь? — задорно спросила Софья.
— Изверилась, — был ответ, — а было время и я верила.
— Так знай же, стрельцы идут к Москве.
— Что ж толку?
— Как что толку?
— Их потешные не пустят.
— Не говори, Федора: без своего сокола и потешные, что куры мокрые, стрельцы их голыми руками заберут.
Родимица продолжала качать головою.
— Что качаешь? — не вытерпела Софья.
— Не верю.
— Ах ты Фома неверный!
— Не поверю, матушка, пока не увижу.
— Ин слушай же! — разгорячилась Софья. — Ты говоришь, что стрельцы под Азовом стоят?