Разумеется, хозяин был очень богат. В конце восьмидесятых он был одним из тех кисших от скуки тридцатилетних доцентов и научных сотрудников, которых через пять лет назовут «новыми русскими», через десять «олигархами», а через двадцать просто элитой. Сначала, когда стало можно, они варили на продажу джинсы и торговали компьютерами, затем создавали первые банки и совместные предприятия и, наконец, участвовали в приватизации. Интуиция его тогда не подвела: выбрав нефть и цветные металлы, он сколотил настоящую империю (хотя сам считал, что все получилось благодаря стечению обстоятельств, иначе говоря — везению, и что он просто оказался достоин времени и места, в которых оказался).
Известная всей стране и многим за ее пределами фамилия этого счастливчика была Жуковский, и своей фамилией Жуковский гордился. Нет, он не был родственником знаменитому поэту, наоборот, как и большинство советских граждан, он не был родственником вообще никому, его видимая родословная тянулась не далее третьего колена. Жуковского тешило другое: в отличие от имен большинства коллег-олигархов, либо заурядных, либо подозрительных, его будто специально было создано для покровительства всему изящному. Он ни за что не обменял бы свое имя даже на Пушкина или Державина. Будь у Жуковского выбор, всерьез он рассмотрел бы лишь переименование в Лермонтова, хотя и не смог бы объяснить почему. Впрочем, из всех искусств литература волновала его меньше всего, предметом интереса Жуковского были готовые изображения.
Первую настоящую картину ему подарили на юбилей. Само собой, это был Айвазовский: девяносто на шестьдесят сантиметров, одинокий баркас в разломе гигантских волн, то ли вот-вот взлетит чайкой в небо, то ли завалится на бок и будет утащен штормом в пучину. Модное и одновременно солидное украшение кабинета серьезного бизнесмена, она понравилась Жуковскому с первого взгляда, и он повесил ее напротив стола. Но никто, и он в том числе, не мог предположить, что этот, в сущности, банальный (если не принимать в расчет его цену) подарок положит начало всепоглощающей, самозабвенной страсти.
Уже в первый день совместной жизни со своим Айвазовским Жуковский понял, что тот не просто очередное, пусть и симпатичное, украшение интерьера. Казалось, что пронзенное стрелами света тяжелое пурпурное небо выползло за границы отмеренных ему художником девяноста сантиметров и, будто комнатное торнадо, затягивает в себя окружающую обстановку. На второй день Жуковский поймал себя на том, что на картину смотрит больше, чем в бумаги — подчинив сперва комнату, она подчинила и его самого.
Так он познал великую силу искусства.
Он начал с того, что купил с полдюжины Айвазовских, и дальше последовали Коровин, Репин, Поленов, фальшивый Кустодиев, кто-то еще и, наконец, Шагал с Левитаном, после которых русская тема была на время закрыта и Жуковский обратил свой взор на иностранцев. Картины он покупал бессистемно, по принципу «нравится — не нравится», поэтому следующими стали несколько малых голландцев, импрессионистов, символистов и особенно любимое ню Модильяни. К счастью, он не очень ценил авангард и художников вроде Ротко, иначе бы даже со своими миллиардами быстро вылетел в трубу. Однако приобретением, сделавшим его мировой знаменитостью, стала не живопись: с миру по нитке за несколько лет он собрал самую большую коллекцию пасхальных яиц Фаберже.
Решился он на это не сразу. Сперва идея поставить в один ряд с Левитаном и Поленовым пусть и самые знаменитые, но все-таки ювелирные изделия его смущала: в покупке чего-то уже изначально дорогого Жуковский чувствовал подвох, недостаток чистоты эксперимента: покупая картину, он платил не за золото и бриллианты и, уж тем более, не за копеечные краски и холст, а за талант художника в чистом виде. Однако постепенно, неоднократно посетив Оружейную палату, повращавшись среди знатоков и ценителей, а главное, лишившись после удаления опухоли одного яичка, он решился включить в сферу своих интересов помимо живописи и декоративно-прикладное искусство.
Именно после истории с Фаберже его почему-то стали называть меценатом и бесконечно требовали поддержать чего-то художественное и помочь кому-то начинающему. Жуковский же рассматривал свою тягу к прекрасному как дело глубоко личное, а потому из-за этих глупых ожиданий весьма раздражался.
Впрочем, страница с яйцами была перелистнута (по крайней мере, до тех маловероятных пор, когда владельцы немногих оставшихся в частных руках захотят их продать), и сейчас Жуковского занимала новая, совсем неясная, но интуитивно многообещающая находка.
Майским послепраздничным днем он сидел в библиотеке на втором этаже модернового особняка, между дубовых шкафов, полных книг в кожаных переплетах, за совершенно пустым старинным письменным столом, и смотрел на своего Репина, поставленного помощником на трехногий мольберт, — портрет девочки лет девяти: серьезное, но в то же время шаловливое лицо; белое кружевное платье; подвязанная бантом грива спадающих на плечи золотистых волос; нитка жемчуга на шее. Холст, масло.