«В тот день, когда было получено в Ставке известие об убийстве Распутина, оно пришло сразу после нашего завтрака, Государь, видимо, о нем уже знал, мы вышли с Его Величеством на обычную нашу дневную прогулку в окрестностях Могилева. Гуляли мы долго, о многом говорили, но в разговоре Государь ни словом не обмолвился о свершившемся. Когда мы вернулись через два часа домой, некоторые сотоварищи по свите, бывшие с нами, настойчиво мне указывали: “А ты заметил, как Государь был сегодня особенно в духе? Так оживленно и весело обо всем говорил… Точно был доволен тем, что случилось?” Это же довольное выражение лица у Государя заметил и велик[ий] князь Павел Александрович, приглашенный в тот день к нашему дневному чаю после прогулки.
По правде сказать, ни особенно хорошего расположения духа или какой-либо необычной оживленности я тогда у Государя не заметил, но отчетливо вспоминаю, что в те часы мне действительно не чувствовалось в нем, по крайней мере по внешности, ни сильного волнения, ни тревоги или раздражения. Его тогдашнее настроение только лишний раз подтверждало мое всегдашнее убеждение, что этот человек не играл большой роли в его внутреннем мире. Правда, в тот же вечер мы выехали из Могилева в Царское [Село]. Но этот отъезд был предположен еще заранее, и наше возвращение было ускорено лишь по просьбе императрицы на несколько часов. Флигель-адъютант Саблин, бывший в те дни в Царском Селе и говоривший по поводу событий как с Государем, так и с императрицей, даже уверял, что они оба очень просто отнеслись к убийству Распутина, говорили об этом как об очень печальном факте, но не больше!! Думается, все же по отношению к императрице это свидетельство не совсем точно.
Вспоминается мне с тяжелым чувством затем и один вечер в Александровском дворце, в декабре 1916 года, почти непосредственно следовавший за убийством Распутина и который я провел на своем дежурстве у великих княжон.
Кто помнит те дни, помнит, конечно, и то, каким злорадством было наполнено тогда все окружающее, с какой жадностью, усмешками и поспешностью ловились всевозможные слухи и с каким суетливым любопытством стремились все проникнуть за стены Александровского дворца. Почти подобным же напряженным любопытством было полно настроение многочисленных служащих и разных должностных лиц и в самом дворце. Царская семья это чувствовала, и на виду у других они все были такими же, как всегда. За домашним обедом и Государь, и императрица были только более заняты своими мыслями, выглядели особенно усталыми, да и обыкновенно веселым и оживленным великим княжнам было тоже как-то не по себе. “Пойдемте к нам наверх, Анатолий Александрович, – пригласили они меня сейчас же после обеда, – у нас будет намного теплее и уютнее, чем здесь…”
Там наверху, в одной из их скромных спален, они все четверо забрались на диван и тесно прижались друг к другу. Им было холодно и, видимо, жутко, но имя Распутина и в тот длинный вечер ими не было при мне произнесено. Им было жутко не оттого, что именно этого человека не было больше в живых, а потому, что, вероятно, ими чувствовалось уже тогда то ужасное, незаслуженное, что с этим убийством для их матери, отца и для них самих началось и к ним неудержимо начало приближаться. Я старался, как мог, рассеять их тяжелое настроение, но почти безуспешно. Мне самому, глядя на них, в те часы было не по себе: невольно вспоминалось все то, что я в последние дни слышал, видел, догадывался или воображал. Взбаламученное море всяких политических страстей, наговоров, похвальбы и самых решительных угроз действительно слишком близко подступало к этому цветущему, монастырскому островку.
“Отхлынет! Не посмеет!” – успокаивал я самого себя. Как всегда, я верил в человеческое сердце и как всегда забывал, что у людской толпы такого сердца нет…»{80}
Следует отметить, что армия все больше втягивалась в политические дела, и некоторые генералы пытались влиять на ход событий. Императрица Александра Федоровна обращала на это внимание Николая II в своем письме еще от 4 декабря 1916 г.: «Не забудь запретить Гурко болтать и вмешиваться в политику. Это погубило Николашу и Алексеева. Последнему Бог послал болезнь, – очевидно, с целью спасти тебя от человека, который сбился с пути и приносил вред тем, что слушался дурных писем и людей, вместо того чтобы следовать твоим указаниям относительно войны, а также и за его упрямство. Его тоже восстановили против меня…»{81}