На другой день после «всешутейшего собора» царь уже скакал на север, к морю, к дорогому, недавно только приобретенному клочку земли, который непосредственно соприкасался с этой, неоценимой никакими сокровищами мира стихией, с горькою, как горе людское, и соленою, как их слезы, морскою водою, открывавшею ему путь во все концы вселенной. В Москве он чувствовал себя неспокойно, тоскливо. В Москве ничто не развлекало его, даже шумный «всешутейший собор», на котором мысль его уносилась куда-то далеко-далеко – или к невозвратной молодости, которую словно бы украли у него с шестнадцати лет вместе с грезами юности, а взамен их дали лишь корону и тяжелую порфиру, или к неведомому, но полному славы и величия будущему. Ему все казалось, что и этот дорогой клочок земли, этот лучший алмаз в его короне украдут так же, как украли его молодость с ее золотыми грезами, и оставят его опять с одной Москвой, этой постылой старухой, и улыбки, и ласки, и приветствия которой ему опротивели до тошноты, как ласки постылой, заточенной им в монастырь Авдотьи-царицы[50].
Для скорости он взял с собою только Меншикова да Павлушу Ягужинского. Дорога от Москвы-реки, этой грязной клоаки, в которой не только ему, гиганту, но и воробью по колено, дорога от Москвы до Невы многоводной казалась ему нескончаемою. На всех ямах ставили под царя лучших лошадей – чертей-коней; на козлы садились ямщики, которые могли перегоняться с ветром и птицею; а царь все торопил коней до загона, ямщиков до одури.
– Когда же это люди дойдут до того, что летать будут? – говорил он как бы про себя, глядя в синюю даль.
– Дойдут, государь, скоро, – отвечал Меншиков, зная, что отвечать надо было во что бы то ни стало, как бы ни был замысловат вопрос.
– А когда? – нетерпеливо добивался царь.
– Когда больше будет таких царей, как ты.
Царь улыбнулся. Он знал грубую, топорную, подчас ловкую находчивость своего Алексашки.
– Не царей… Одних царей для сего мало, – сказал он раздумчиво, – а когда все будут работать, как их царь… Вон мозоли.
И он показал широчайшую, массивную ладонь, загрубелую, покрытую мозолями.
– Это не мозоли, государь, а камни многоцветные, – тихо сказал Меншиков.
Павлуша Ягужинский, сидевший в том же экипаже, по-видимому, не слушал, что говорил царь с своим любимцем. Но это только так казалось: у Павлуши был слишком музыкальный слух, который схватывал не только слова царя, но и нервную музыку его голоса и в то же время слышал свист встречного воздуха… Только глаза его задумчиво бродили по отдаленным предметам, видневшимся на горизонте, а мысль по временам забегала далеко на юг, в сад Диканьки, где ему предстало видение в цветах…
– А ты как думаешь, Павел, будут люди летать? – обратился к нему царь.
– Будут, государь, – отвечал юноша, скользнув своими мягкими глазами по стальным глазам царя.
– Почему ты сие знаешь?
– Потому, государь, что люди умнее птиц.
– Хвалю, умно…
Царь несказанно радовался, снова увидав Неву и возникающий город, любимое детище его сердца. Словно из-под земли вырастали крепостные стены. Гранитные плиты точно сами собой громоздились одна на другую… Нет, не cами собой… Вон весь невский берег усыпан человеческими телами, прикрытыми… серым, бесцветным, безобразным лохмотьем… То рыжая, никогда ничем, кроме корявых пальцев, нечесаная борода торчит к голубому, хотя северному, но теперь душному, морящему небу; то печется на жарком солнце, вся в пыли от щебня, косматая голова, которая всего раз, только в купели, была дочиста вымыта, а потом было некогда мыть ее; то глядит на это жаркое солнце голая коленка сквозь продранные порты; то истрепавшийся лапоть, столь же чистый, как прибрежная грязь, отдыхает после каторжной гонки с берега на крепостную стену, со стены в сырую канаву… Эта серая куча тел человеческих, зипунов, лаптей, тачек, лопат, рогож, изодранных рубах и портов, это титаны, воздвигающие новую столицу своему великому царству, титаны, которые, похлебав чистой невской воды с нечистыми сухарями, теперь отдыхают в жаркий полдень под стенами возводимой ими крепости.
А немного выше возводимой гранитной твердыни уже высится небольшая, наскоро сколоченная деревянная крепостца с шестью бастионами.
– Это первое логовище медведя, – весело сказал царь, стоя на одном из бастионов.
– Российский Капитолий, государь, – подсказал находчивый Павлуша, который прилежно читал историю.
– Так, так, Павел, и гуси в нем будут?
– Не знаю, государь.
– Я сюда из Москвы навезу гусей в бородах, пускай не спят по ночам, как те гуси, что Рим спасли, да стерегут мой Капитолий… А кто ж у нас Манлием[51] будет, ты, Данилыч?
Меншиков не нашелся что отвечать, как ни был находчив: он не знал истории.
– Чем государь изволит указать быть, тем и буду, – уклончиво сказал он.
– А ты знаешь, кто был Манлий Капитолийский? – спросил царь.
– Не знаю, государь.
– Ну, да тебе не до ученья было… Ты у меня и без того молодец… Прежде сего ты знал токмо «пироги горячи», а ныне мы с тобой «законы горяченьки» печем… Я назначаю тебя губернатором сей новой моей столицы.