Негр вернулся к Любе и сказал, что он все устроил, и что теперь они скоро будут дома.
– Спасибо, – прошептала Люба сквозь слезы, – только вот посмотри, теперь мечется он, а меня все же не узнает.
Малыгин лежал с открытыми, но мутными глазами и тихо стонал.
Негр переменил повязку, осмотрел рану.
– Ну что? Скажи, ради Христа, неужто умрет он?
– Ничего сказать не могу – рана глубокая. Молись, может, Господь и помилует.
Люба прижала к себе руку Николая Степановича, склонила голову и неудержимо, горько плакала.
Через несколько минут телега была готова, и закоулками да задворками Малыгина кое-как довезли до его дома.
Со времен самозванщины не было в Москве такого смятения, такого ужаса, таких кровавых сцен, как в этот несчастный день 15 мая.
Солнце склонялось к западу, в воздухе начинала носиться вечерняя прохлада; но стрельцы еще не угомонились и продолжали бесчинствовать. Опьяненные вином и кровью, они хозяйничали во дворце, в теремах, в церквах и молельнях, ища Нарышкиных и других бояр, значившихся в списке Милославского. Они шарили по всем углам, тыкали окровавленными копьями своими под святые престолы и жертвенники; забирались в спальни царевен, заглядывали под кровати, перетряхивали перины, рылись в чуланах.
Царица Наталья Кирилловна с Петром заперлась в Грановитой палате; теперь уж вокруг нее никого не было. Все ее защитники и родственники разбежались. Кто спешил как-нибудь ускользнуть из Кремля и спастись в городе, кто попрятался по чуланам, под лестницами. Царевны и царевич Иван собрались в молельне теток Михайловен. Многочисленная прислуга женская со страшными криками бегала от стрельцов, но бунтовщики не обращали внимания на женщин – пока им нужны были только изменники. В одном из дворцовых переходов настигли они убегавшего стольника Федора Петровича Салтыкова, приняли его за брата царицы, Афанасия Нарышкина, и убили, а увидя свою ошибку, ожесточились еще пуще, кинулись в комнату царицы Натальи. Там все было пусто, ни души. Стрельцы под кровать – кто-то копошится.
– Коли! – закричали отчаянные голоса. – Наверное, это кто-нибудь из Нарышкиных!
– Пощадите! – раздался писк из-под кровати. – Не убивайте меня – это я… я…
И быстро, с искаженным от страха лицом к стрельцам выполз безобразный карло, известный во дворце под именем Хомяка.
– Тьфу ты! Чуть было оружие свое об этакую пакость не замарали! – отплюнулись стрельцы.
Но карле было не до обиды теперь – он весь дрожал, как лист, и пищал:
– Пощадите, отцы родные, не губите!
– Ты чей же? Ведь ты нарышкинский?
– Да, да, Афанасия Кирилловича…
– А, Афанасия! Где же он? Подавай нам его! Куда он скрылся? Наверно, знаешь, говори сейчас, не то прощайся с жизнью…
– Да я-то почем знаю, милостивцы? – в ужасе выкатив на них свои косые глаза, произнес карло. «Эх! проговорился! – отчаянно подумал он, – дернула нелегкая!»
– А! не знаешь? так тебе сейчас и карачун. Давайте-ка веревку, братцы, повесим его на гвоздик. Пускай-ка здесь покачается, его ветром обдует!..
Карло встал на колени.
– Милостивцы, пощадите – все скажу… знаю, знаю, где Афанасий Кирилыч, он неподалеку… в сенной церкви Воскресения… под престол хотел забраться, так, верно, там схоронился.
Стрельцы дико и радостно вскрикнули и бросились по указанию Хомяка.
Карло залез снова под кровать и слушал.
Прошло несколько минут; вот он слышит вблизи в переходе страшный крик стрельцов, ругательства, потом другой отчаянный, знакомый ему голос. Этот голос только раз один крикнул: «Помогите!» – и даже не докончив это слово, замер.
«Порешили боярина. Царствие тебе небесное, Афанасий Кириллович», – подумал карло и перекрестился.
И не вспомнилось ему, как он, заморенный голодом и холодом, был взят Афанасием Кирилловичем, обогрет и накормлен, как с тех пор только жирел день ото дня на даровых хлебах боярских.
А в то же время другие полки стрелецкие, видя, что в Кремле теперь немного наживы, что изменники, вероятно, успели скрыться в городе, кинулись по улицам, наводнили всю Москву, врывались во все дома, искали всюду намеченных жертв своих. Кинулись они и в дом одного из Нарышкиных, Ивана Фомича; его имя не значилось у них в списке – человек он был невидный, не занимал никакой важной должности, но он носил ненавистное имя и должен был погибнуть. Вслед за этим Нарышкиным убили и знаменитого старого воеводу князя Ромодановского, боярина Языкова, бывшего любимца царя Федора, которого тоже предал им в руки один из его холопий.
И с каждым часом свирепели стрельцы больше и больше, под конец даже не стали руководиться своим списком, убивали всякого, кто им почему-нибудь не показался.
Каждое убийство возбуждало в стрельцах дикий восторг; они тащили труп несчастного по улицам к Кремлю и обращались к безоружному народу московскому с криками: «Любо ли?»
А народ должен был кричать «любо!» и махать шапками, потому что в противном случае – смерть.
Втащив кого-либо из убитых в Спасские или Никольские ворота, стрельцы выстраивались в ряд перед телом, как будто для почета, и кричали:
– Вот боярин Ромодановский едет! Вот боярин Языков… Вот думный едет! Дайте дорогу!