Вслед за этим требованием денег стрельцы просили царевну, чтоб им дано было название «надворной пехоты». И эта просьба была немедленно исполнена.
В стрелецких слободах были довольны щедростью царевны; там шло великое ликование, там в награбленной и золотой посуде распивались награбленные иностранные вина: на стрелецких женах, дочерях и сестрах красовались привозные дорогие ткани, каменья самоцветные, жемчуга из заветных хранилищ царских теремов и разметанных домов погибших бояр.
Привольно было стрельцам, ни в чем нет запрета – и они ликовали и продолжали хозяйничать в городе. Разбили и приказы: Холопий да Судный, разорвали и сожгли крепостные записи, тяжебные дела, освободили всех колодников и объявили волю холопам. Только странное дело – громадное большинство слуг боярских не пожелали воспользоваться дарованной им стрельцами волею и нередко старались образумить и укротить мятежников.
Стрелецкие руководители несколько дней молчали, дали стрельцам попировать и нагуляться, а потом повели их снова на Кремль.
Тараруй торжественно, в присутствии многих бояр, окольничих и думных людей, доложил царевне, что стрельцы и весь народ Московского государства желают, чтобы по справедливости царствовали оба брата, Иоанн и Петр Алексеевичи. «В противном случае, – прибавлял он, – они грозятся новою смутой и новым кровопролитием».
Царевна обратилась к окружавшим и начала спрашивать их мнение.
Все было заранее подготовлено. Друзья царевны на этот раз отличились необыкновенным красноречием. Все они твердо знали заданный урок и рассыпали непреложные доказательства полезности этого двоевластия, приводили исторические примеры, говорили о Фараоне и об Иосифе. Даже Василий Васильевич Голицын, возбуждаемый горячими и нежными взглядами царевны, напомнил про Аркадия и Ганория, про Василия и Константина…
Стрельцам недолго пришлось ждать ответа на их челобитную. И часу не прошло, как вышел к ним тот же Тараруй и объявил решение бояр: «Быть обоим братьям на престоле…»
Раздались на всю Москву громкие удары большого колокола. Духовенство отправилось в Успенский собор петь молебны и возгласило многолетие благочестивейшим царям, Иоанну Алексеевичу и Петру Алексеевичу…
Торжествующая, отуманенная исполнением своих заветных замыслов, возвращалась царевна Софья в терем. Ее встречали улыбки, льстивые поздравления ближних боярынь и многочисленных теремных жилищ, и она ласково и милостиво, в свою очередь всем улыбалась. Она знала, что сегодняшнее торжество еще не кончено, что ему предстоит на этих же днях и уже полное завершение. Она знала, что еще раз стрельцы и народ московский явятся ко дворцу и будут просить ее, ввиду малолетства братьев, принять на себя управление государством.
Пульхерия Августа, про которую говорил «милый друг Васенька» и которая давно уж грезилась царевне, возрождается на земле русской! Пришло-таки это блаженное время; все старое горе, все старые опасения, тяжелая, страшная борьба окончены и следа от них не осталось…
Счастье и слава! О, как привольно дышится, как весело теперь смотрят эти низенькие, причудливо изукрашенные покойчики, по которым идет царевна в тихий приют своей рабочей комнаты.
Мягкие, горячие краски наступающего вечера на все кладут какой-то таинственный отпечаток, сглаживают и изменяют формы предметов. И не узнает царевна с детства знакомой обстановки. Ей кажется, что раздвигаются перед нею стены, что шествует она, гордо неся свою прекрасную голову, по какому-то чудному, сотканному из золота и самоцветных камней пути, а перед нею храм славы, где высится престол, ею воздвигнутый.
Среди этих грез, вся объятая сознанием своего величия и счастья, вошла она к себе и затворила за собою двери. И вдруг лицом к лицу восстала перед нею какая-то неведомая ей высокая женская фигура. Разлетелись грезы царевны.
– Кто это? – спросила она, невольно отшатнувшись.
Лицо неведомой женщины было покрыто фатой. Изодранная, местами запачканная кровью одежда была на ней. Вот бледная рука страшной гостьи сорвала с лица фату: перед царевной Люба Кадашева.
Но боже, как она изменилась: сразу и узнать ее невозможно! Куда девалась нежная юность и свежесть ее лица прелестного? Куда девался знойный румянец, блеск черных глаз с поволокою? Тусклы и страшны теперь глаза эти; смертельная бледность покрывает щеки; многими годами состарилась Люба, и ничего не осталось от прежнего ее оживления: будто мертвец перед царевной.
– А, это ты! – помимо своей воли теряясь, проговорила Софья. – Но в каком ты виде, как ты ужасно изменилась! Откуда ты? Что было с тобою?.. Поди переоденься… На тебе кровь, лохмотья… Как смела ты явиться ко мне в такой одежде?
– Мне некуда идти переодеваться, – отвечала Люба глухим голосом, – я пришла навсегда проститься с тобою, царевна…
– Что это значит? Что за выдумки? Как ты говоришь со мною и о чем говоришь ты?
«Она сошла с ума, – подумала Софья. – Но что было с нею? Надо узнать!»
А Люба стояла и странно усмехалась…