— Пеняй на себя. Есть два немецких слова — Kuss и Kissen. Так вот, Kuss — это «поцелуй», а Kissen — это «подушечка», хотя по-английски все наоборот. Многие путают эти два слова — не ты первый, не ты последний. Ты попросил поцелуй за двадцать марок — ты и получил его. Судя по описанию девушки, он того стоит. Но, как бы то ни было, Гаррису я об этом не скажу. Насколько мне известно, у него тоже есть тетя.
Джордж согласился, что Гаррису лучше ничего не говорить.
Глава VIII
Мы отъезжали в Прагу и томились в огромном зале Дрезденского вокзала, дожидаясь часа, когда железнодорожные власти разрешат нам пройти на перрон. Джордж, который был послан за билетами, вскоре вернулся. Глаза его бешено блестели.
— Я видел! — выпалил он.
— Что видел? — спросил я.
Он был слишком возбужден, чтобы изъясняться членораздельно. Он пробормотал:
— Здесь. Идет сюда, оба идут. Сидите на месте, сами увидите. Я не шучу; все это настоящее!
В то лето, как и всегда в этот сезон, в газетах стали появляться заметки, более или менее правдоподобно описывающие встречу с морским змеем, и на какой-то миг мне показалось, что Джордж говорит о нем. Но тут же я понял, что, как это ни печально, в центре Европы, за триста миль от моря морского змея нам не увидеть. Не успел я уточнить, что же именно Джордж имеет в виду, как он вцепился мне в руку.
— Ага! — сказал он. — Ну что? А вы не верили!
Я повернулся и увидел то, что мало кому из живущих ныне англичан посчастливилось увидеть, — британских туристов, какими их представляют себе в Европе. Они направлялись в нашу сторону, были они из плоти и крови — если это, конечно, был не сон, — живые, осязаемые английский «милорд» и его «мисс», в том виде, в каком они десятилетиями не сходят со страниц европейских юмористических журналов и подмостков оперетт. Все в них было совершенно, до последней детали. Мужчина был высок и тощ, с белесыми волосами, огромным носом и большущими бакенбардами. Поверх костюма цвета соли с перцем на нем было легкое пальто, доходившее почти до пят. Белый шлем был украшен зеленой вуалью; на боку болтался театральный бинокль, а рука в лиловой перчатке сжимала альпеншток, который был чуть длиннее его самого. Его дочь была этакой угловатой дылдой. Описать ее платье я не берусь, у моего дедушки, Царство ему Небесное, это получилось бы лучше; он знал, как называются все эти финтифлюшки. Единственное, что могу сказать по этому поводу, — было то платье слишком коротко и открывало пару лодыжек, чего — простите за грубый натурализм — из эстетических соображений делать не следовало бы. Шляпка ее была из тех, что принято называть «прощай, молодость». Обута она была в мягкие башмаки — где-то я читал о каких-то «прюнельках», должно быть, это они и были, — митенки и пенсне. И у нее в руке был альпеншток (до ближайшей горы от Дрездена сто миль), а через плечо была перекинута черная сумка. Зубы у нее выдавались вперед, как у кролика, а издалека казалось, что она стоит на ходулях.
Гаррис бросился искать фотокамеру и, конечно же, не смог ее найти: он всегда теряет ее, когда она требуется. Когда мы видим, что Гаррис мечется как угорелый и вопит: «Где моя камера? Куда, черт побери, она запропастилась? Вы что, не можете вспомнить, куда я ее положил?» — мы уже знаем, что впервые за весь день Гаррису попалось нечто, достойное быть запечатленным на пластинку. Позже он вспоминает, что она в сумке: в таких случаях она всегда там оказывается.
Да что внешность? Они разыграли все как по нотам. Они шли, поминутно оглядываясь. У джентльмена в руке был открытый бедекер, а леди сжимала разговорник. Они говорили на французском, которого никто не понимал, и на немецком, которого не понимали они сами. Мужчина, желая привлечь внимание железнодорожного служащего, ткнул его альпенштоком, а леди, заметив рекламу какого-то какао, сказала: «Возмутительно!» — и отвернулась.