А Воловенко хоть бы что. Плевать ему на жару. Он сухощавый — кожа, мускулы и кости. Двигается возле теодолита свободно, мягко, артистично.
— Топографический план должен производить прежде всего культурное впечатление. Если накладке хорошо обучишься — поймешь. Горизонтали старайся тянуть плавно, тогда это — одно удовольствие, художественное творчество, почти рисование, — наставлял он меня между пулеметными очередями.
Я слышал его будто сквозь преграду, отупев от нескончаемых — трассирующих — рядов пяти- и даже семизначных цифр. За смену общелкали весь юго-восточный сектор будущей выработки.
Когда к рейке впору было бежать с зажженной спичкой, я самовольно покинул пост — поднялся с футляра и пошел на промплощадку умываться. Мне необходимо погулять в одиночестве и тишине. Я сыт по горло командировкой. Посоветоваться бы с кем-нибудь. Разве с Еленой? Но она — лицо заинтересованное, причастное. Возьмет и наябедничает или, наоборот, натравит на меня Карнауха. Ее отношение к бурмастеру подозрительно. По-моему, он ей, мягко выражаясь, нравится. Заперев теодолит и рейки в заводской конторе, я отправился домой.
Сумеречная степь замерла на подступах к вечеру. Земля еще не утратила свой желтый оттенок, но там, вдали, уже таинственно сгустилась дымная горчащая синь, плотно обволакивая собой курганы, одинокие деревья и кустарники. Растворив затем в себе все, что ни встретилось на пути, она, наконец, приблизилась вплотную и, обогнав меня, растеклась по кривым горбатым улочкам села. Загорелись электрические фонари. К стенам домов прилипли разноцветные — от матерчатых абажуров — квадраты. Степановка, как батискаф в море, погружалась в пыльный августовский вечер.
В эту пору мне особенно тоскливо и в городе, среди своих. Чтобы избавиться от тревожного ощущения, я представил Елену — строгую, молчаливую, в желтой кофточке с черным бантиком. Она замерла перед моим взором и, как полагается в мечтах, загадочно и неясно улыбнулась улыбкой Джоконды. Вот славно, если бы мы нынче столкнулись. И только я ее представил, как она мелькнула неподалеку, у магазина. В ее руках болталась авоська, а в авоське погрюкивали две консервные банки — бычки в томате. Мы поздоровались, перебросились малозначительными фразами, и я несколько неожиданно и для себя, и для нее навязался в провожатые.
Хата, в которой Елена снимала угол, — игрушечная, о две горницы. Окна обложены резными наличниками, низкие — в палисадник уперлись. Убранство у Елены скромное, девичье. Сундук, обитый железными бляхами. Кровать с никелированными шарами. Испорченные ходики. Пустой канцелярский стол. Изъеденное шашелем трюмо. Из синей длинноногой вазы торчали бумажные цветы неизвестного рода. Помесь хризантем с гвоздиками. Пальма в маленькой кадке из-под масла. На каждом предмете печать временности.
Елена улыбнулась отнюдь не загадочной улыбкой.
— Домой в Запорожье хотела отпроситься, — смущенно объяснила она. — Жизнь деревенская здоровая, ничего не возразишь. Но когда скучно, особенно по воскресеньям, черт изнутри науськивает: уматывай, мол. Ну хоть в Кравцово или в райцентр.
— А мне здесь нравится, — ответил я машинально, из вежливости, совершенно не придавая веса своему мнению.
И тут же получил отпор.
— Командированные всегда село хвалят, а на постоянное жительство их и калачом не заманишь. «Крокодил» полистай — до головной боли начитаешься про тех, кто увиливает от распределения. Меня иногда подмывает — в редакцию этим художникам послать приглашение: приезжайте к нам, малевать карикатуры и здесь можно. Но никто сюда из Москвы не помчится, заболеют, ходатайствами прикроются. В техникуме, когда распределение началось, все с ума спрыгнули. Одна девушка шестидесятилетнего старика окрутила, другой парень фальшивую справку про миокардит купил. Я Степановку искренне люблю, от души, но завлекательного в ней нету ничего, и лицемерить не надо.
Елена опять улыбнулась отнюдь не загадочной улыбкой, а насмешливой и ушла в сени.
Монотонное домашнее гудение примуса успокоило. Действительно, не надо лицемерить. Ничего мне здесь не нравится. Я вообще едва успел рассмотреть эту Степановку — и знать про нее ничего не знаю. Я просто психую из-за недобуренных скважин; с одной стороны, боюсь, что Карнаух меня измордует, а с другой — себя, угрызений совести. Неприятностей я тоже побаиваюсь — ну, конечно, если разобраться, не суда, не тюрьмы, а выговора и увольнения.