И безногие, и безрукие, и вдовы, и сироты, и разбомбленные, и ограбленные, и одинокие, и семейные, и демобилизованные, и военные, и мужчины, и женщины, и девушки, и юноши, и те, кто оставался в оккупацию, и те, кто вернулся, — все, решительно все обитатели нашего города в ту весну улыбались или пытались улыбнуться, потому что в ту весну — и все это знали хорошо — должна была прийти победа. А после победы — и все это тоже знали хорошо — наступят такие счастливые времена, о которых еще никто не мечтал, не имел права мечтать, о которых никто не имел и не мог иметь пока никакого представления. Одно ожидание грядущих невдалеке времен стало огромной, всепоглощающей радостью. Но мы с Робертом переживали смутные дни. Это были самые плохие дни моей жизни — не потому, что самые тяжелые, а потому, что самые подлые. И подкрались они на цыпочках, неслышно, незаметно.
— Свежие караси — лучшая жратва для Васьки. Айда к Гинзбургу, — предложил Роберт.
На нашем птичьем языке его слова означали: «Смотаемся в тайник, захватим взрывчатку и отвалим на Днепр глушить рыбу». В подвале сожженного фугасами дома Гинзбурга мы оборудовали заветное место — сухое, теплое. Здесь мы хранили гранаты, мины, трофейный тол в бумажных пачках, ящик с патронами и еще кое-какие штуки, о которых теперь и вспомнить страшно.
Бежать к причалу, клянчить у деда Иоасафа каюк, спустить его вниз по течению к Жукову острову, взять рыбу, выгрести к Лавре — намаешься как черт. А неизвестно еще — возьмем ли.
— Наварим ухи, а колбасу выставит Васька. Уж как водится. Салями унд уха — мирово, — соблазнял меня Роберт.
Нужно ведь участок берега отыскать, чтоб тихо, чтоб никого — подальше от слободы. Нынче на Днепре не то что в сорок четвертом — везде полно народу.
— Поздно, не успеем. Пиво, пожалуй, попробуем раздобыть, — увиливал я.
— Балда, поплывем, нажарим с картошкой…
Я обожал жареную рыбу больше любой пищи на свете, больше хлеба. Но я был тверд и неумолим. По правде говоря, я боялся швырять гранаты в воду. К браконьерству мы пристрастились в прошлую весну. Несчастную рыбу глушили безжалостно. Роберт до тонкости изучил взрывную технику. Противотанковые презрительно пинал носком — сердце обмирало. После нехитрой операции шутя жонглировал трофейными гранатами на длинных желтых ручках. Объясняя устройство запалов, весело пророчествовал:
— В крайнем разе с культей проживем, как Сверчков. Не дрейфь!
Но я дрейфил, и порядком, хотя срывать чеку приятно — ощущаешь себя сильным, бойцом. Роберт срывал лихо, наблюдал, щурясь, за кувыркающейся лимонкой, а на землю бросался погодя. После разрыва быстро — к отмели, сталкивал каюк и там, на воде, хищно, по-чаячьи, выклевывал взбаламученную рыбу. Я медлил, робел, бегал по берегу.
В пригородах следы разгрома фашистской армии долго сохранялись — до весны сорок шестого. Отступающие солдаты побросали в траншеях, блиндажах, дотах, подземных складах и железнодорожных тупиках черт знает сколько оружия. Всю Пущу и Святошино завалили. Мы его аккуратно собирали и привозили на трамвае домой. Особенно ценились эсэсовские офицерские кинжалы, напоминавшие формой рыцарские мечи, тол — глушить рыбу и мины — противопехотные, минометные — для баловства. Среди ребят Печерска, Подола, Соломенки, Демиевки взрывная техника распространилась мгновенно. Ее применяли, что называется, смело экспериментируя. Роберт и я, например, предпочитали опасные игры с минометными минами, корпус которых был выкрашен в багровый цвет, а стабилизатор в серый, как стены школьной уборной. Серийный номер и орел с квадратными плечами четко выдавливали посредине. Не ошибешься, немецкие. Из Дюссельдорфа какого-нибудь. Мин, готовых к боевому действию, не встречалось. В них следовало еще ввернуть взрыватель — пластмассовый колпачок. Вероятно, ящики с ними лежали в другом месте, да нам колпачки и без надобности — не спускать же такой маленький дирижабль носом вниз с крыши. Поубивает всех на улице. В обыкновенную винтовочную гильзу мы засовывали вьющиеся ленточки артиллерийского пороха и вставляли ее в отверстие срезанного конца. Одно удовольствие подрывать подобные игрушки в бездонных подвалах дома Гинзбурга. Эхо глухо и нутряно прокатывалось, колебало перекрытия, щебенка и мелкие обломки долго сыпались градом.
Особенно я полюбил дымовые шашки. Иметь с ними дело куда безопаснее. А форсу не меньше. Прокрутишь напильником оболочку, вложишь горючие ленты, подожжешь — дым на всю округу. Без разрывных пуль здесь обходились, детонация шашкам не нужна. В разных концах парка, вокруг бело-зеленого дворца вдовствующей императрицы Марии Федоровны мы закладывали по нескольку штук. Ахтунг! Фойер! Деревья и здания через минуту тонули в зловеще вертящихся клубах дыма. Прибегали перепуганные девушки-милиционерши и дворники, свистели, ругались. Мы драпали от них к обрыву, оттуда кубарем по кручам до самого берега — и по шоссе врассыпную. Шашки горели роскошно. Пламя пыхало белое, раскаленное, как солнце над пустыней.