Дранишников умер в ночь на седьмое февраля 1939 года, и в том, что он отдал ассистенту дирижерскую палочку, принадлежавшую до революции Глазунову, именно на «Перекопе», а не на какой-нибудь другой опере, присутствовал скрытый смысл. До сих пор дирижеры напоминают мне солдат в штыковой атаке, особенно когда приказывают медным инструментам.
Смерть Дранишникова восприняли в городе как непоправимое несчастье. Вместе с ним канул в небытие уголок Северной Пальмиры, оборвалась одна из ниточек, связывающих южную культуру с северной, петербургской, ленинградской.
Я распахнул — буквально — глаза. Мимо дома, калеча мостовую, грохотала колонна «тридцатьчетверок». Если бы я сейчас выпрыгнул из люка, да еще прихватил с собой Одинокова, Сарычева и Хилкова, то капитан не осмелился бы прогонять маму. Танки, однако, отвлекли лишь на минуту. Куда же все-таки делась стеклянная витрина с продолговатым кожаным футляром, в котором Дранишников бережно хранил дирижерскую палочку Глазунова?
— Что там спрятано? — спросил я, впервые попав к соседям и неприлично тыча пальцем в витрину.
Внимание привлек серебряный замок футляра.
— Дирижерская палочка Александра Васильевича Глазунова, — ответил чей-то певучий баритон.
У Дранишниковых с утра до вечера толклись гости.
— Волшебная палочка, между прочим, — подхватила тонкая, как фиалка, балерина Васильева.
— А! — грубо отмахнулся я. — Знаю! Будто я не знаю Глазунова!
— Ты с ним знаком? — лукаво спросила жена дирижера, склонившись ко мне. — Ведь он умер в Париже за четыре года до твоего рождения!
Гости насторожились, замерли. В моих ушах зашипела популярная среди мальчишек дразнилка: дариш-шь — убрался в Паришь-шь! Париж! Париж!
— Я со всеми знаком, — выпалил я, чуя сердцем неладное и увиливая от прямого' ответа.
— И с Глазуновым? — продолжала настаивать коварная балерина Васильева, источавшая одурманивающий запах сладких духов.
Проваливаясь в тартарары, я бухнул:
— Да! Мама каждое утро готовит!
Гости взорвались хохотом. Не выдержав публичного унижения, я стремглав кинулся в коридор.
— Ах ты маленький врунишка, — всплеснула гибкими руками балерина Васильева.
Она догнала меня у двери и неожиданно крепко схватила поперек живота.
— Не стыдно путать великого композитора с яичницей? Кстати, Александр Васильевич не терпел этого блюда.
Но мне не было стыдно. Я просто не осознавал, что путаю. В голове лениво копошились клубкообразные мысли, а когда они приобрели упругость, то дикими конями пустились вскачь, сшибая друг друга с ног.
Теперь гостиная абсолютно пуста. С потолка унылым аксельбантом свисают грязные электрические шнуры.
Лучше б нас обокрали, подумал я. Отцовская квартира мне не нравилась. Дешевые «боженковские» столы и стулья, шкаф да две никелированные кровати. В прихожей старый велосипед на стене и «американские» полки с растрепанными книгами. На окнах больничные марлевые занавески — вздержки, как их называла мама.
— Мы отрицаем мир вещей! — часто произносила она с гордостью, и в ее устах эта фраза звучала прямо-таки строчкой из революционной песни.
Дранишниковские апартаменты ни с чьими сравнить нельзя. Пожалуй, только с двухсветными залами музея Тараса Шевченко. Музей примыкал к торцу нашего дома. Я со своим закадычным другом Робертом Шапошниковым проникал туда бесплатно — по неоспоримому праву близких соседей.
Пол в квартире Дранишниковых всегда навощен до зеркального блеска. Хоть сандалеты снимай! Даже в будни у них празднично. Крышка рояля откинута, и он белозубо улыбается клавиатурой. Тронут ее — заливчато, мелодично смеется.
Куда же подевался огромный инструмент, в сиреневых сумерках похожий на убитого кита? Где могучие фолианты в старинных, с золотым тиснением переплетах, смахивающие на королевских мушкетеров в кожаных колетах? Где узорчатые тарелки со стен? Где часы с боем и без в бронзовых, деревянных резных и инкрустированных перламутром футлярах? Где антикварные горки, в которых красовались посуда и комические фарфоровые скульптуры? Наконец, где картины в массивных багетах? Из чего жена дирижера теперь создаст мемориальную квартиру, о которой так много толковали перед войной?
И вообще, где вся прошлая жизнь?
Меня дернули за штаны, и я обернулся. По привычке хотел лягнуть приставаку, но вовремя удержался. Тищенко добродушно спросил:
— Ну, чого, рибак? Не пiзнав рiдної хати?
— Це не моя хата, а сусiдiв! Моя на ropi!
— Тут, брешуть, есес жив, — сказал Тищенко, закинув за спину автомат и взбираясь рядом на карниз, — группенфюрер Генклер.
— А там? — спросил я, кивая наверх.
Я прикоснулся к автомату. Желтое, будто облитое подсолнечным маслом, ложе приятно остудило ладонь.
— Начальник залiзничного управлiння генерал Майер, — ответил Тищенко. — Не зрозумiю тiльки — навiщо панам горщики? Невже в Нiмеччинi горщикiв немае?
Здесь беседу прервала сестренка.