— Ха! Кто прятался, тех не так-то просто угоняли! — по-взрослому, жестоко и несправедливо, а главное — неверно — рубанул Роберт. — Кроме евреев. Им и спрятаться было некуда. Еще жандарма или эсэсмана мотанешь, а полиция — дудки. Поймают: ком, ком — в подворотню, расстегни ширинку. Гут, гут! Юде, юде. Шнель, шнель. Хоп! И в дамках. Вызубрили, как шпрехать. Выслуживались, подхалимничали перед фашистами. При облавах на арбайтеров я, например, в сортире на Бассейной отсиживался, в пятом номере. Правда классный сортир?
— Ты врешь, врешь! — завопил я при упоминании о сортире, сгорев от стыда перед мамой. — Зачем ты обманываешь?
Ужасная, подлая ложь звучала для меня в словах Роберта, хотя он сообщал чистую правду: до войны мы запирались там на крючок от сердитого дворника.
Рабсилу депортировали сотнями тысяч. Любой транспорт использовали для ее перекачки в Германию. Везли по железной дороге, составляли из телег длиннющие обозы, сбивали несчастных в «отары» — и под конвоем на запад, пешком. Скрывались, однако, многие. Отыскивать их было нелегко. Но надо отдать должное эсэсовцам — справлялись они.
Колонны змеились по пыльным шляхам, таборы голодающих окружали узловые станции, ночевали под голыми — зимними и осенними — небесами. Смертность чуть меньшая, чем в концлагерях. Бело-полосатые нашивки со штампом остарбайтер получали под расписку. За утерю — батоги. У кого сундучок, узелок — диво. Одежды никакой: в чем арестовали, в том и суждено идти. Пописать — командой, — что мужчины, что женщины. Потом марш-марш — догонять. Шаг вправо, а не два, шаг влево — побег: очередь. Ели раз в сутки, ибо ни одно ведомство не желало взять на себя фактически заботу о провианте. Доберутся — ладно, сдохнут — новых отловим.
Сперва комендатура попыталась превратить высылку в народный праздник. Воображение генерала Эбергарда, очевидно, волновали старые бельгийские картины пятнадцатого года издания, когда под дулом пулеметов женщин, разлученных с детьми, заставляли танцевать в национальных костюмах по дороге на станцию. Недурно бы так устроить и в нынешних провинциях рейха.
Посреди вокзальной площади, у клумбы, оркестр из фольксдойчей и предателей каждый четверг наяривал бравурные мелодии. Рядом пустота, ни души. Остарбайтеры молча сгрудились на тротуарах и перроне. Добровольно плясать не желали. Стены скотников были грубо разрисованы безграмотными желтыми аншлагами: «Ваша вторая родина Германия ждет сильных и здоровых», «Неограниченные возможности от усердного труда», «Вспоминайте с любовью о своей семье», «Галя и Иван! Доброго пути в Рейх!» Краска эмалевая, прочная, намертво въелась в доски. Лишь через год после победы скотники с глупыми призывами и пожеланиями окончательно догнили на демиевском вагонном кладбище.
Весной сорок второго комендатура запела другие песни. Городского голову — бывшего университетского профессора Огуречного — вытурили к чертовой матери, членов управы уволили. Людей начали выкидывать прямо из квартир на улицы и, не дав ни охнуть, ни вздохнуть, загоняли прикладами в громадные, рычащие зловонием грузовики с тюремными решетчатыми носами. Свозили арестованных к бирже труда на Тургеневскую. Списки, составленные там зимой, сыграли коварную роль. Безработные, обманутые призраком райских кущей на мифических строительствах в Харькове и Одессе, до границ Польши не догадывались, что эшелоны изменили направление. И даже в оккупированной зоне Франции остарбайтеров встречалось достаточно.
В июле положение ужесточилось и в ход пошли не приклады и батоги, а автоматные очереди.
Теперь не сыщешь того чиновного кретина из геббельсовского министерства пропаганды, который еще в январе 1942 года во время посещения города заказал кучке негодяев агитационный фильм «Галя едет в Германию». Объявилась и актриса на заглавную роль. В розовом оборчатом платье — рукава буфами, в бежевых тупорылых туфлях и косынке в синий горошек, она под руку с личным фактотумом Халявой регулярно посещала офицерские бирхаузы, завязывала полезные знакомства, напропалую кокетничала, скупала по дешевке золотые украшения.
Актриса бесследно исчезла в сентябре сорок третьего. Наткнулись на нее «смершевцы» почти через два года, в Будапеште, неподалеку от немецкой комендатуры. Незадачливая кинодива проветривала в подворотне дома могучего сенбернара, который до войны принадлежал знаменитому оперному тенору, любимцу публики. Сенбернара охраняло государство, и он был зарегистрирован в каком-то таинственном списке. По номерному ошейнику и опознали.
— Зачем ты обманываешь? — стонал я от злобного нежелания поверить в чужую немыслимую и нечеловеческую истину.
— Ну ты, чудило, — с грубоватой ласковостью перебил мою истерику Роберт. — Ты порядков ихних не знаешь. Ведь оккупация!
Змеистое слово петлей захлестнуло горло. Не хватало воздуха. Я продолжал, однако, твердить, исполненный высшей правды:
— Ты врешь, врешь, не может того быть…
Роберт равнодушно пожал плечами:
— Балда, тебе как человеку толкуешь.