Одно только меня удивляет, как это Михал мог так долго выдержать, я не могла, просто мне ничего другого не оставалось, потому что до того самого вечера с пластинкой Франка я не могла понять, знает ли он, что меня любит, и согласилась выйти за Брэдли, ведь если кто-то не знает, что любит, то любовь у него может пройти, я-то, конечно, это знала, с того самого дня, когда мы первый раз пошли в кино и смотрели «Унесенные ветром» с Вивьен Ли. Она там здорово играет, я все время чувствовала взгляд Михала — на своей щеке, на груди, на колене, он совсем не глядел на экран, и я тоже не глядела.
И я для него была открыта, как когда-то — я сама видела — цветок горошка для пчелы, я бы не была такой, если бы он меня не любил, но только сам он этого еще не знал, иногда на лекциях кто-нибудь из наших парней вроде бы невзначай трогал меня за плечо или за колено и сразу получал по рукам, потому что меня это злило, а тут я боялась шевельнуться, боялась, вдруг Михал подумает, что мне это неприятно, и ничегошеньки из фильма я не помню, все время что-то мелькало перед глазами, и я думала, пусть мелькает, лишь бы его рука была здесь, со мной.
Но это было только начало, ночью я долго не могла заснуть, ну да, и тогда я тоже об этом думала, но только теперь уж очень много всего накопилось, мне казалось, он мне нравится потому, что иностранец, не похож на отца и вообще ни на кого из здешних мужчин, не так говорит, не так улыбается. Фрэнсис Оконский рассказывал мне про его подвиги, про то, что он жертвовал собой, что у него теперь расшатаны нервы, а я говорила себе — не обольщайся, он точно такой же, как другие мужчины.
Никогда не забуду, как девчонкой — мне было лет десять — я открыла дверь в ванную и налетела на отца. Он как раз вылезал из ванны. То, что я увидела тогда, у быка, собаки и жеребца я заметила гораздо позднее, и потом у четвероногих это выглядело куда пристойнее. Как-то мама отвела меня в музей, и там я увидела греков с фиговыми листочками, но меня это нисколько не утешило, я все равно знала, что у всех этих мужчин с такими умными лицами, стройными телами под фиговыми листочками спрятаны безобразные наросты; на уроках анатомии мне часто приходилось глядеть на всякие чучела, я часто думала, что морда жеребца, опущенная вниз, не так уж контрастирует с колбой, из которой семя попадает в лоно четвероногой самки, но мужское лицо, глядящее на женщину… при чем же тут эта мерзость? Лицо Михала доставляло мне радость, и рука его, и взгляд, я чувствовала его, даже если смотрела в другую сторону, но все равно я толком еще ничего не знала.
Мне хотелось сделать что-то хорошее для Франтишека, во время войны он был ко мне добр, я так боялась, когда объявляли тревогу, отец во время налетов пил и запирал нас с мамой в шкафу под лестницей, а Франтишек — он тогда был уполномоченным — уводил с собой в свой подвал, там был патефон, радио, ребята играли со мной в перышки, это он, много лет спустя, привел к нам Михала, сказал, что надо им заняться, и я им занялась. Михал все время молчал, не говорил ни да, ни нет, только качал головой, но после того, как мы сходили с ним в кино, он пришел в больницу, и я сделала ему анализ мочи.
Потом он явился узнать про результат. На меня не глядел, и щеки у него горели. А я тоже на него не смотрела, но не потому, что мне было неловко, а просто боялась, может быть, он чувствует сейчас совсем не то, что я, или не так сильно, а я уже тогда поняла, что для меня совсем не важно, что он мужчина и что он человек, для меня он был Михалом, моей рукой, моей головой, мною, и не было в нем ничего, что было бы мне противно, и тут я поняла, отчего я прежде так ненавидела все эти анализы, — когда я переливала жидкость в пробирки, я всегда видела то, что спрятано под фиговым листком, и меня тошнило, а теперь ни о чем таком я не думала и все время молилась, чтобы не было белка и сахара, чтобы все у него было в порядке, чтобы он жил сто лет, и я вместе с ним, и в самом деле все обошлось, рентгенолог обнаружил едва заметные следы давней травмы почек и позвоночника, но все залечено, терапевт велел пить молоко, не носить тяжестей, спать на твердом, психоаналитик так ничего не смог от него добиться, а невропатолог рекомендовал ему гимнастику, умеренный образ жизни, а главное — не думать о прошлом.
Потом Михал стал часто приходить в больницу, и все пока шло неплохо. Мы вместе ходили в Гайд-парк, он молчал, я говорила ему про маму, о том, как я ее люблю, и про отца — как я его ненавижу, говорила о том, что мне нравится и что нет, и кем бы я хотела стать, это я говорила для проверки, чтобы увидеть, хочет ли он, чтобы я была с ним и для него.
И вот тут-то я его сбила с толку. Меня тогда ужасно мучило, что он все время молчит и ни разу меня не поцеловал, и поэтому я не была уверена догадывается ли он, что любит, и я попросила, чтобы он принес мне что-нибудь, что у него осталось на память о прошлом, все хранят какую-нибудь вещь на память о прошлом, показывают друзьям, а тут парень участвовал в восстании, был партизаном, сидел в лагере.