«…Можешь меня поздравить — я сочинил стихи. Вот они;
Эти строчки мы написали на большом плакате и плакат повесили в казарме. С Ершовым мы соседи по койкам. Сначала он мне не понравился: у него дурацкая привычка орать во сне. Но теперь я привык к нему. Между прочим, ему очень подходит его фамилия: он маленький, головастый и большеротый. И прожорливый, как ерш. Однажды на спор он съел целых пять порций рагу из капусты. Он говорит: это у него оттого, что он родился в блокадном Ленинграде, во время голода. Кстати, помнишь, я тебе писал, что у нас во взводе есть один чудак, который занимается акробатикой и хочет поступить в цирк? Так это и есть Ершов. Интересно, понравился бы он тебе или нет?»
«…Когда от тебя долго нет писем, я рассказываю ребятам о тебе, и мне становится легче. У нас уже давно нет секретов друг от друга. Когда столько ночей подежуришь вместе, какие могут быть секреты?..
Но почему ты не пишешь? Я понимаю, что у тебя нет времени, но хоть строчку, хоть два слова ты ведь можешь написать? Вот уже скоро месяц, как от тебя ничего нет. А мне кажется, что прошло уже не тридцать, а триста дней… Нет, ты не представляешь, что это значит — ждать так долго!..»
Незаметно Юрий пролистал почти всю тетрадь. Оставались последние несколько торопливо исписанных страничек. Но их он не успел прочитать. Включился аппарат громкоговорящей связи, и голос оперативного дежурного произнес:
— Горностай! Включить станцию!
И сразу же загрохотали пущенные на полную мощность дизели, в аппаратной загудели вентиляторы, защелкали реле, вспыхнули первые сигнальные лампочки. Станция точно шевельнулась, точно вздохнула облегченно после долгой немоты.
Юрий отложил тетрадь. Впрочем, он и так отлично помнил, что там, на последних страницах. Это письмо он переписывал четыре раза. Сначала написал длинное и злое, полное упреков и разных предположений. Но не отправил его, а тут же написал еще одно — совсем коротенькое, всего несколько слов: «Почему ты не пишешь? Почему? Почему? Почему?» И сразу подумал, что ведь он ничего не знает, может быть, Оля больна; может быть, что-нибудь случилось, а тут еще он со своими требованиями… И тогда появилось третье письмо — простое и мягкое. Его Юрий переписал еще разок и отправил…
…На маленьких контрольных экранах осциллографов запрыгали, затрепетали зеленые стремительные змейки, и большой оранжевый экран тоже ожил, наливаясь изнутри светом. Не давая ему погаснуть, точно стрелка огромного секундомера, побежал по кругу узкий луч.
Экран был пуст — ни одной цели.
И теперь, сидя в темной аппаратной перед чистым экраном, Юрий уже не мог думать ни о чем другом — только о тягаче с почтой, который сейчас приближался к роте. Точно гипнотизер, который весь застывает в напряжении, усилием воли заставляя себя увидеть и почувствовать каждое предстоящее движение гипнотизируемого, каждый его шаг, точно так же и Юрий сейчас видел, почти физически ощущал путь тягача. Вот он грохочет мимо полуразвалившегося, заброшенного сарая, вот медленно спускается по пологому склону, вот скрипит, стонет под ним промерзший, бревенчатый мостик, вот тягач разворачивается, идет мимо занесенных снегом офицерских домиков, мимо столовой, к казарме…
«Что мне волноваться? Я ведь не надеюсь сегодня получить письмо, — говорил Юрий сам себе. — В прошлый раз я был уверен, что получу, и ничего не получил, и в позапрошлый раз тоже — почему же теперь будет? Конечно, не будет. Я даже совершенно уверен, что не будет…»