Самому Юрию, конечно, больше всего нравился стиль Леши Карымова, он и сам пытался так работать, но это удавалось только тогда, когда на экране было мало целей…
Вообще свою работу он любил. И станцию свою тоже.
Если посмотреть издали, ее антенна была похожа на огромный прозрачный парус, наполненный ветром. Издали она казалась очень легкой, почти невесомой.
В душе Юрий гордился тем, что он, Юрий Снегирев, который в школе никогда толком не знал, как отличить сопротивление от конденсатора, для которого двухламповый приемник, собранный его одноклассником, был вершиной техники, теперь управляет этой сложной огромной станцией, в блоках которой скрыты даже не десятки, а сотни ламп.
Его восхищала способность станции защищать себя от аварий — в этом было что-то трогательное, этим она была похожа на живое существо. Точно ящерица, которая отбрасывает хвост, чтобы спасти жизнь, станция моментально отключала поврежденный блок.
Ему нравилось сознавать, что вот летит самолет где-нибудь над морем, за сотни километров от берега, и пассажиры не видят ничего, кроме облаков, и даже не подозревают, что оператор Юрий Снегирев давно уже наблюдает за этим самолетом, уже знает любое его движение, любой поворот. Как и в первые дни, каждый раз, когда самолет приближался к станции, Юрию, точно человеку, впервые попавшему на радиолокатор, хотелось выскочить на улицу, задрать голову и самому, своими глазами убедиться, что в небе действительно летит самолет…
Экран опустел. Юрий откинулся на кожаную спинку вращающегося стула. И только теперь он почувствовал, что, хотя был весь поглощен работой, мысль о письме, которое уже лежало где-то там, в казарме, все-таки ни на минуту не оставляла его…
Каждый раз, когда начинался буран, или заряд, как называли его в здешних краях, старшина выстраивал в казарме роту и проверял, все ли на месте. Таков был порядок, заведенный командиром роты, и он никогда не нарушался. Те, кто прожил здесь два, а то и три года, знали, что шутить с бураном в этих местах не стоит. Буран возникал стремительно и неожиданно, как смерч. Был, например, случай, когда солдат ушел в уборную — всего каких-нибудь двадцать шагов от казармы, — а вернулся только через полтора часа. Целых полтора часа он кружил возле казармы и, наконец, совсем обессиленный, случайно уткнулся в полузаметенное снегом освещенное окно. Потом эту историю вспоминали со смехом, с шуточками, но тогда солдат был так напуган, что даже не мог решиться оторваться от окна, чтобы дойти до двери. Пришлось послать за ним дневального и дежурного.
Пока старшина строил роту, пока проводил перекличку, капитан Харламов, сидя в канцелярии роты, читал письмо от дочки. Письмо было коротенькое, написанное большими буквами, с аккуратным нажимом на листке в косую линейку. Капитан уже успел прочесть его два раза и теперь читал в третий, вернее, даже не читал, а просто рассматривал.
У него было двое детей, две дочки, но больше он все-таки любил эту, свою старшую, Надю. Она была настоящей солдатской дочерью. Когда ей не исполнилось еще и года, жена Харламова тяжело заболела и слегла в больницу. Оставить дочку было не с кем, и Харламов, идя на дежурство (а он ходил тогда оперативным дежурным), брал ее с собой, брал бутылочки с молоком и со сладким чаем, на всякий случай, чтобы был выбор, брал маленькую алюминиевую кастрюльку с манной кашей. Молодые неженатые лейтенанты посмеивались над ним, начальство молчало: другого выхода все равно не было. А дочку, завернутую в одеяло, он укладывал в пирамиду, и Надя спокойно спала там рядом с автоматами. Она была тихой девочкой, она никогда не плакала. Потом, когда Надя уже подросла, она приходила в казарму, как к себе домой, и солдаты забавляли ее и играли с ней, как умели…