Она знала, когда можно поболтать и посмеяться, а когда лучше держать язык за зубами, и являла собой столь приятное зрелище, когда сидела, скрестив ноги, на помосте для натуры, штопая носки Лэрда или латая его прожженные табаком штаны, что все трое охотно рисовали ее. Один из этих рисунков (акварель Маленького Билли) на днях продали у торговца картинами Кристи за такую баснословную сумму, что я не смею ее назвать. Маленький Билли сделал этот этюд за один присест.
Если на дворе шел дождь и они решали обедать дома, она сама покупала необходимое и стряпала еду, сама накрывала на стол и даже приготовляла салат. Она была лучшим «салатистом», чем Таффи, лучшим поваром, чем Лэрд, и лучшим поставщиком продуктов, чем Билли. На ее лице отражалось тогда такое беспредельное трепетное счастье, что больно было смотреть на нее! Три британских сердца растроганно понимали, о каком одиночестве, бездомности и неосознанном чувстве деклассированности свидетельствует ее пылкая, наивная, полудетская привязанность к ним. Без сомнения, именно в силу этого при всей интимности их отношений между ними не было и намека на флирт или влюбленность в какой бы то ни было форме — их связывала просто крепкая, преданная дружба. Если б она была сестрой Билли, к ней не могли бы относиться с большим уважением. А ее глубокая благодарность за это непривычное для нее отношение была во много крат выше и сильнее любой страсти, которую она когда-либо испытывала. Как прелестно сказал добряк Лафонтен:
Примером мог служить сей дружеский союз…
А главное, их беседы! Они звучали для нее, как возвышенные речи олимпийских богов, только были более земными, и она всегда их понимала. Ибо была очень умна, несмотря на свою полную необразованность, а кроме того, она горела желанием учиться — новым для себя желанием.
Поэтому они ссужали ее книгами английских авторов: Диккенс, Теккерей, Вальтер Скотт. Она зачитывалась ими в молчанье ночи, в одиночестве своей мансарды на улице Пусс Кайу, и перед ней открывались новые миры. С каждым днем она чувствовала себя все более англичанкой, и это шло к ней.
Трильби, говорящая по-английски, была совершенно другим человеком, чем Трильби, говорящая по-французски. Английский язык Трильби был приблизительно тот, каким говорил ее отец, высокообразованный человек. В говоре ее матери-шотландки, хотя и полуграмотной женщины, полностью отсутствовал тот неуклюжий оттенок, которым отличается речь многих англичанок-простолюдинок, — она хорошо выговаривала букву «х» и не путала «о» с «э».
Французский язык Трильби был языком Латинского квартала — остроумном, своеобразным, живописным, отнюдь не грубым, но едва ли в нем была хотя бы одна фраза, не изобличающая в ней безнадежную, безусловную «не даму из общества»! Речь ее звучала забавно, не будучи вульгарной, но была, пожалуй, подчас чересчур забавна!
Она пользовалась за обедом ножом и вилкой, как хорошо воспитанная англичанка, следуя, конечно, примеру своего отца. Бывая одна в их обществе, она держалась как подлинная леди. Странно было видеть ее в чепчике и переднике гризетки, хотя это и шло к ней. Вот и все, что можно сказать об ее английском воспитании.
Но стоило появиться в мастерской одному-двум французам, как она мгновенно преображалась и становилась совсем другой Трильби — такой смешной и острой на язык, что трудно было решить, которая из двух более привлекательна.
Следует признать, что у нее были и свои недостатки — так же как и у Билли.
Например, она терзалась невыносимой ревностью, если в мастерскую приходила какая-либо другая женщина — позировать, чистить, мыть, подметать, словом, делать что бы то ни было. Она ревновала даже к грязной, подвыпившей старушенции, которая пришла позировать Таффи для его картины «Утопленницу вытащили».
— Ведь позировать могла бы я сама!
При этом Трильби сердилась и дулась — но недолго, оскорбленная в своих лучших чувствах бедная страдалица, готовая простить сама и быть в свою очередь прощенной.
Она с готовностью отказывалась от работы с другими художниками, только бы почаще приходить позировать для своих друзей англичан. Даже Дюрьен имел серьезные основания быть ею недовольным.
Кроме того, она была требовательной в своей привязанности: ей хотелось, чтобы ей постоянно твердили, что ее любят, и она делала обязательно все по-своему, даже когда штопала носки или пришивала пуговицы, что, конечно, являлось довольно невинным упрямством. Но когда дело касалось кройки и шитья подвенечного платья для невесты очередного тореадора, это упрямство выводило Лэрда из себя.
— Откуда ей знать о невестах тореадоров и об испанских подвенечных платьях? — возмущенно вопрошал он, как если б, будучи сам тореадором, он отлично в этом разбирался! Такова была отрицательная черта в характере нашей неотразимой Трильби.