Перед глазами Павлуши так и стояло лицо Вырубова, раскрасневшееся от выпитого, он даже помнил, как тот сказал: "Нашей эскадре осталось одно: сцепиться с Того мёртвой хваткой. Да, мы дойдём к тому времени до точки: ни сами пощады не запросим, да и японцам её не будет. Иного выхода нет. Согласись: идти вперёд безумно и противно здравому смыслу, так как с блокадой Владивостока мы потеряли последнюю базу, а возвращаться – тяжело и стыдно. Во всяком случае постараемся продать себя подороже: корабль за корабль, на меньшее не согласимся! Только бы адмирал не выкинул какой-нибудь непоправимой глупости и не лишил бы нас возможности хоть погибнуть со славой".
Это воспоминание, столь яркое, как румяное лицо Вырубова, ввергло Павлушу в оцепенение. Он больше не слушал, что говорил сердитый господин в паре из английской шерсти, и даже не мог бы сказать, говорил ли он ещё что-то. Только вот эти слова, поставленные на обложке: "Посмертное издание", крутились у него в голове до самой станции Вёрда.
Когда он очнулся, в купе никого не было – ни пожилого господина, ни священника, ни дамы. Куда же они подевались? Да и были ли они? Звонка он не слышал, значит, и остановок не было. Будто бы он говорил, тот человек, что ему нужно в Моршанск.
– Ну, да Бог с ним, дело прошлое, – сказал вдруг господин, которого не было.
Кто-то хохотал Павлуше в самое ухо. "Полноте, – подумал он, – здоров ли я?" Он тронул лоб, но температура была обычная. Павлуша хотел было справиться у кондуктора, куда подевались его попутчики, однако его остановила мысль, что тот может счесть его за умалишённого.
Внезапно раздался детский плач, но Павлуша до того не заметил в вагоне никакого ребёнка. Плач не прекращался. "Да что же это такое? Где же здесь ребёнок?" "Да где же, – отвечал он сам себе, – у царских же врат… Но откуда в вагоне царские врата?" – возникал новый вопрос.
Голубые полосы света косо полосовали купе, да колёса под полом стучали как сердце и не собирались останавливаться. Слушать этот мерный стук, который обычно успокаивает нервы, было для Павлуши мукой… "Адель, Адель!", – позвал он. – "Освободи меня. Я знаю, кто ты, знаю, зачем ты приходила. Возьми же меня – я теперь готов". И ему почудилось, что она как будто отозвалась. "Я здесь", – сказала она – на всех языках сразу, и знакомый её голос рассыпался ледяным, хрустальным смехом…
Раздался наконец свисток. Кондуктор с достоинством отобрал билет. Пройдя по пустынному стылому перрону, Павлуша, предъявив маленький жёлтый билетик, называвшийся квитанцией, получил свой багаж.
Игнат ждал около станции, сидя на козлах старой коляски, выведенной из каретного сарая для такого случая. Накрапывал мелкий дождь, тополя едва выступали из холодного тумана.
– Напрасно вы, Павел Леонидыч, на Вёрде вышли.
– А что? – удивился Павлуша.
– Так теперь станцию новую исделали, – рассказывал Игнат. – Обчество просило, вот и исделали.
– И что, ближе до усадьбы? – равнодушно спросил Павлуша.
– Да считай под боком, – чуть обернулся Игнат, – версты три и будет всего. А дорогу-то уже накатали, – довольно добавил он.
Несколько верст тащились молча по раскисшему чернозёму. Колеса вязли в колеях, лошади тянули шеи. До усадьбы добрались через два часа.
Явился было приказчик с докладом, но Павлуша не склонен был вдаваться в дела.
– Порфирий Клавдиевич, – сказал Павлуша, – пусть пока всё остается, как при матушке. А меня по пустякам не беспокойте. Распоряжайтесь, как вам видней.
Павлуша раздал подарки: Гапе он привёз заколку для волос в форме бабочки с нефритовыми глазами и серебряные серьги с подвесками в виде драконов, отделанные эмалью, а Игнату бронзовый кувшинчик с крышечкой – для умывания. Потом устроился в комнате, когда-то служившей ему детской, и которую он переделал сообразно своим нынешним потребностям под кабинет ещё в прошлый свой приезд. Порфирий Клавдиевич рассчитывал по случаю приезда Павлуши на небольшое угощение, однако планы его не сбылись. Павлуша замкнулся у себя, и чем там занимался, неизвестно.
Гапа передвигалась по дому почти неслышно, как будто в нём лежал покойник. Павлушу сызмальства не то что бы не любили, а несколько побаивались и по возможности сторонились. Его некоторая холодность воскрешала представление о тех временах, когда дворню секли на конюшне, и хотя на самом деле стены этого дома никогда не осквернялись подобными делами, ходячий этот образ за ним прижился.
Но на следующий день Павлуша сам вызвал Порфирия Клавдиевича и, улыбаясь встречным ласковой, немного виноватой улыбкой, вышел из дома и неторопливо стал обходить усадебный двор. Дом как всегда порадовал его гордым величием ампира. Порфирий Клавдиевич, в суконном сюртуке на меховой подкладке и в фуражке с синим околышем, всё ждал улучить момент, чтобы начать свой доклад, но Павлушу интересовали какие-то совсем странные вещи, которые Порфирию Клавдиевичу казались незначительными.