Перед гостиницей я встретил Васю Ефремова из советской делегации. Он был в черном костюме.
Мы с ним были знакомы со студенческих лет, и потому я спросил его панибратски:
— Ты что — на банкет собрался?
— Откровенно говоря, — сказал Вася, пожимая плечами, — не люблю я их!
— Умные тосты и скучные разговоры с незнакомцами, сидящими рядом? — поддел я.
— Именно! — вздохнул Вася. — Терпеть не могу.
— Я тоже. И потому решил не идти.
— Ты это серьезно?
— Серьезно!
— Молодец! — Вася улыбнулся.
— А может, съездим в Булонский лес, а потом посидим в каком-нибудь кабачке, хочешь?
— Что ж, пожалуй, я не прочь прогуляться. Ты мой друг, и я не могу оставить тебя одного! — сказал Вася и протянул мне руку.
Мы около часа побродили по аллеям, вспомнили старика Мопассана, а потом отыскали неподалеку небольшой ресторанчик и засиделись там до полуночи.
Не помню, чтобы меня когда-нибудь тянуло напиться, я никогда не был охотником до спиртного, но в тот вечер я, кажется, переборщил.
На другой день я нарочито оделся как можно небрежнее, вместо рубашки с галстуком надел водолазку и, испытывая невольную дрожь при мысли об «изумительном сюрпризе», который меня ждал, отправился по бульвару Елисейских полей к парку Тюильри. Я пересек площадь Согласия и вскоре очутился перед бассейном, за которым тянулась километровая аллея. Часы показывали половину десятого. Вот тебе и на! Несмотря на свои страхи, я явился на свиданье за полчаса до назначенного времени!
Ничего не поделаешь. Я погулял по аллее, потом остановился перед бассейном и стал смотреть на площадь, за которой открывалась изумительная перспектива замыкаемая Триумфальной аркой. Было около одиннадцати, когда я увидел Виолетту, идущую со стороны улицы Риволи. Боже мой, на ней было белое платье в синюю горошинку, какое она носила летом пятнадцать лет назад! Что ж, это было весьма мило с ее стороны, и если в этом и состоял сюрприз, то я готов был благословлять бога: воскресшее приятное воспоминание — почти всегда праздник. Но, несмотря на это платье, проклятое чувство, будто я вижу ее сестру, охватило меня с прежней силой.
Как бы то ни было, мы поцеловались в губы.
Потом пошли в ближайшее летнее кафе, уселись на плетеные стулья за плетеный столик и я заказал два коньяка.
Мы заговорили о вчерашнем концерте (с таким же успехом можно было начать с погоды!), и Виолетта сказала, что ее не удивило то, что я удрал после первого отделения. Ей хорошо известен мой довольно старомодный вкус. «Почему старомодный?» — спросил я. Она только пожала плечами. Видно было, что мое бегство ее обидело. Ну что ж, она имела право обижаться. Но если бы я ей сказал, что не выношу Стравинского после Бетховена, она бы рассердилась еще больше. Не из-за Стравинского, дело было вовсе не в этом.
Тут принесли коньяк и кофе. И поскольку я чувствовал себя не в своей тарелке, мне ничего не оставалось как поднять рюмку с золотистой жидкостью и сказать примирительно:
— Давай не будем сердиться, а по нашему болгарскому обычаю выпьем за нашу встречу!
Виолетта не прикоснулась к рюмке. Она бросила на меня какой-то странный взгляд, и я заметил в ее глазах недобрые огоньки, сверкание которых усиливалось от золотистых отблесков коньяка.
— Я позабыла болгарские обычаи, — сказала она, — но один помню и буду помнить. Вот!
Взяв рюмку, она подержала ее в руке, а затем пролила несколько капель на песок и поставила рюмку на столик.
У нас есть такой обычай, по которому, поминая умерших, проливают на землю несколько капель вина, и я подумал, что Виолетта пролила коньяк за упокой нашего прошлого. Прошлого, конечно, не вернешь, но этот жест мне не понравился, при напоминании о смерти меня бросало в дрожь.
— Это я за помин души твоей дочери! — промолвила Виолетта. Огоньки в ее глазах погасли. — Твоей дочери, — повторила она.
Я изумленно уставился на нее. Меня зазнобило, хотя стояла адская жара. Это было как гром среди ясного неба. Да еще какой гром! Потом у меня всплыла мысль, что это шутка, я хотел сказать ей, что такими вещами не шутят, но в ее глазах, где минуту тому назад вспыхивали недобрые огоньки, теперь светилась такая мука, что я не решился открыть рот.
— Когда мы с тобой прощались на вокзале перед отправлением поезда, — не знаю, помнишь ли ты это, — я шепнула тебе на ухо, что если родится ребенок, я назову его твоим именем.
Она в самом деле что-то такое мне шепнула, но то ли из-за шума дождя, который лил вовсю, то ли из-за царившего на перроне гвалта слова ее показались мне фантасмагорическими до смешного, и я не обратил на них внимания.
А теперь я сидел молча, словно на скамье подсудимых, и тупо смотрел в рюмку.
— Почему ты не написала мне? — буркнул я, и это было самое нелепое из всего, что можно было сказать.
— Написать? Кому и куда? — она взглянула на меня так, будто у меня изо рта вместе со словами упала змея. — Теперь-то легко говорить «почему».
Я пожал плечами. Что я мог сказать?