Как раз ту самую, которую вычертил на снегу Дроздов, вдоль которой он совсем недавно написал: «Земля Одного Человека».
Кран продолжал свою работу по-прежнему размеренно и быстро.
Над первым рядом сфер уже смонтирован второй.
Над вторым третий.
Из-за облаков доносится уверенный голос Дроздова:
— Право! Лево! Майна! Вира! Право! Лево!
Поскрипывают на морозе блоки и тросы. Позванивают при соприкосновении друг с другом строительные детали-сегменты.
Уже выявляются контуры всего сооружения: это будет купол.
Когда один над другим было воздвигнуто пять блестящих и совершенно идеальных в своих очертаниях стеклометаллических сферических сегментов, кран вдруг остановился.
Дроздов еще покричал: «майна!», а главным образом «вира!», однако довольно скоро понял, что ему не остается ничего другого, как действовать. Решительно и смело.
И, балансируя, он пошел по тонким стержням стрелы.
Достигнув конца стрелы, Дроздов опробовал блоки. Они были неподвижны, и все попытки придать им вращательное движение не дали результата.
Тогда Дроздов повис на одном из тросов и стал дергать его, действуя при этом собственным весом, но и это не помогло. Он стал скользить по тросу вниз, погрузился в облака, миновал их и тут увидел неясные очертания предмета, повисшего на двух тросах.
С первого взгляда предмет показался Дроздову довольно изящным, он был выполнен из того же материала, что и сферы — полупрозрачное стекло и серебристый металл, — а его конструкция позволяла разместиться в нем и сидя, и лежа. Одним словом, это был гроб.
Сконфуженно улыбнувшись, Дроздов уселся в гроб, посидел, покачался, а потом и вытянулся во всю длину своего роста.
Лежа на спине, он задумчиво смотрел в облака.
Сквозь облака чуть-чуть просвечивало солнце.
Вскоре Дроздов уловил обрывки музыки, довольно красивой и довольно знакомой.
Дроздов пошарил под собственной спиной и поднял над головой венок.
Венок был не очень большой, не очень маленький, он был сплетен из замысловатых стеклянных цветочков. Они-то, эти цветочки, и производили музыку.
Изящные звуки без излишней сентиментальности можно было назвать ласковыми, и теперь они непринужденно сливались в широко известный марш Фридерика Францишека Шопена.
— Так... — сказал Дроздов.
А продолжая рассматривать венок, заметил вплетенную в него ленту и потянул ее за черный блестящий кончик.
Атласная лента разматывалась легко. Дроздов читал надпись из четких, прямых и золоченных букв по черному фону.
«Скромному исследователю Заполярья, метеорологу и радисту Алеше Дроздову — безвременно ушедшая от него группа товарищей. Спи спокойно, дорогой друг, ты вечно будешь жить в наших сердцах!»
— Так... — снова произнес Дроздов и стал раскачиваться в гробу, и поглаживать венок, который лежал у него на коленях, и слушать тихую музыку, которую продолжали издавать стеклянные цветы.
Тихо и ласково звучала эта музыка, а черная лента, развернутая во всю длину, лирически колебалась в разреженном облаке.
Все это продолжалось до тех пор, пока Дроздов не стал шарить по дну своего уютного пристанища и не нашел там два предмета: железный молоток и сложенную вчетверо дюралюминиевую гробовую крышку с аккуратными гвоздиками по краям.
Развернув эту крышку на всю ее длину, Дроздов попытался заколотить самого себя в гроб, однако задача оказалась невыполнимой.
— Ну, что же, — сказал он, — значит, не судьба! — И, держась одной рукой за трос, другой стал разбивать венок. И венок разбивался на мелкие звенящие кусочки. — Да, — рассуждал Дроздов между делом, — каждый из чего-нибудь да выкарабкивается — птенец из скорлупы, бабочка из кокона...
«Я, наверное, выкарабкиваюсь из своего собственного страха, — думал он и дальше. — Я ведь всегда был самым послушным мальчиком в семье и аккуратно возвращался домой не позже одиннадцати. Я был очень способным и всегда фантазирующим мальчиком — почти вундеркинд. И мама и бабушка берегли меня и очень беспокоились, если я задерживался на пять минут после одиннадцати... Теперь мне некуда возвращаться после одиннадцати.
О милое-милое земное существование, почти сон, воспоминание о том времени, которое обязательно делится на утро, день, вечер и ночь, с аккуратными и обязательными восходами и заходами солнца, с завтраком, обедом и ужином, с теплой постелью, с одиннадцатью часами каждого вечера без ежесуточных двадцати трех часов! Оно возникает, как детство, как младенчество, как твое собственное эмбриональное состояние, как аромат колыбели и того начала начал, в котором постепенно различаются твое зрение, и твой слух, и осязание, а затем и весь ты — существующий... Существующий только со знаком плюс, только в качестве положительной величины, не подозревающий в себе самом ни одной античастицы, не говоря уже о том, чтобы заметить в себе хоть какие-то признаки антижизни... Ты — сумма положительных и обязательных для всего мира частиц, а больше ничего. Вот как ты себя ощущаешь!