Итак, принял я должность, обошел аптеки. Везде разгром, все разграблено. Попросил разрешения облазить окрестные больницы, клиники и санатории. Отправился в клинику тубинститута, в знаменитую нашу „Пироговку“. Разруха и разгром. Но растащили в основном то, что могло пригодиться в хозяйстве-: одеяла, простыни. А я порылся, поискал и нашел кристаллический йод в банках, стерильные бинты, марлю… Да этому цены нет! Увез на ручной тележке.
Другой раз поехали уже на телеге, запряженной лошадью. Постепенно на складе появилось и то, что было особенно ценно по тем временам — сульфидин, стрептоцид.
На углу набережной и Черноморского переулка, там, где сейчас овощной магазин, была аптека. Ее разбомбили, но я пробрался сквозь завалы в подвал и ахнул: спирт в бочках. Раскапывать не стал: узнают немцы — отнимут, но сам тайком, по мере надобности брал.
А тут вдруг слух: в Байдарской долине разгромлен аптечный склад Черноморского флота. Не успели вывезти, а может, и не до него было. Я к Вере Ильиничне. И — что вы думаете! — добыла у немца-коменданта несколько грузовиков. Из Байдар мы вывезли много разного — и лекарства, и хирургический инструмент. Что нужно, дали доктору Мухину, но немало сохранили до самого освобождения, передали в наши армейские госпитали.
Немцы к медикаментам советского производства относились в то время с пренебрежением, но как-то к нам в аптеку наведалась компания в сопровождении русского переводчика: подавай им спирт! Сказать, что совсем нет — не поверят. И я с униженностью, вроде бы даже виновато отдал им флакончик граммов на сто пятьдесят: больше, мол, нет. Им это не понравилось, а переводчик говорит: вы что, дескать, не понимаете — это же фельджандармерия. А я и сам вижу. И этого переводчика вижу насквозь — негодяй. Ушли, но ясно — снова придут. Я побежал к Вере Ильиничне. Она подумала минутку, посмотрела на меня сочувственно и говорит: „Ждите здесь“. Часа через два вернулась с бумагой за подписью коменданта, в которой был запрет немцам и румынам обращаться в эту аптеку, предназначенную только для гражданских лиц.
Те немцы действительно через некоторое время пришли, но мы уже успели вставить нашу „охранную грамоту“ в рамочку и повесить на стенке. Убрались несолоно хлебавши.
С разными людьми приходилось сталкиваться. Были наши хуже немцев. Двое таких работало со мною. Украли целую банку стрептоцида, который был тогда на вес золота. Обнаружилось это после одной из бомбежек. Было много пострадавших среди гражданского населения. Требовался для обработки ран стрептоцид. Я подписывал заявки больниц, зная, что-стрептоцид имеется — сам его привез. Но эти двое с отвратительным цинизмом сказали, что ничего нет и никакого стрептоцида они в глаза не видели.
Это был не первый случай. Что делать? Пошел, как всегда, к ней. Она: „Увольняйте“. Уволил. А они в отместку — донос.
И пришли за мною из этой самой полевой жандармерии…»
Старый, больной человек, он заплакал, вспоминая об этой подлости. Он сказал:
— Как же они били меня!.. А я подумал: как же он боялся все те годы! Но глаза боятся, а руки делают — есть такая поговорка.
Какие подлецы! Нет ничего хуже предательства. Как-то в самом начале оккупации я собрал всех и сказал: «Вот мы получаем по двести граммов хлеба, а наши товарищи Файнер и Элькина не получают ничего. Так давайте же будем получать не по двести, а по сто семьдесят пять граммов, но
— А вы спросите у этих свидетелей, где их семьи.
— Где же?
— Угнаны в Германию, — ответили те двое.
— Неправда, — сказал Романовский. — Уехали добровольно. Из Ялты как раз в то время ни один человек в Германию угнан не был.
— Неужели? — удивился председательствующий. — Как же так?
Спустя тридцать с лишним лет, услышав эту историю, я удивился точно так же. Неужели?
Многого в этой Вере Ильиничне Анищенков понять не мог. А может, наоборот — слишком многое в ней понимал и угадывал?
Есть люди внешне общительные и разговорчивые. Говорят, говорят… — ничего вроде бы не скрывает, не прячет человек, но вот поговорили, расстались, а вспомнить из разговора нечего, словно все слова и мысли просеялись. Не такой ли была и она?
Иногда подмывало поговорить начистоту, самому выложить карты и ее попросить сделать то же, но в последний момент всякий раз останавливался у какой- то крайней черты. Вспоминалось это потом по-разному. Иногда клял себя за чрезмерную осторожность, вспоминал об этой еще раз упущенной возможности объясниться, как о потере, но чаще думал: все правильно. Что в конце концов слова и зачем они — слова?